Сразу он на ноги встал. Широко зевнул, и раскрылись
Тотчас глаза у него. На живого еще не похож он,
Вид полумертвый храня: отверделость и бледность остались.
(VI, 667–669; 750–759, пер. Л. Е. Остроумова)[90]
Совершенно аналогичным образом готовит настой из крови чернорунной овцы, вина, молока, а также ряда магических добавок и колдунья Медея у Овидия. С его помощью она возвращает молодость Эсону, отцу ее возлюбленного Ясона, причем эффект омоложения базируется именно на замене старой крови новой (точнее – своеобразным физиологическим раствором):
…Вскрыла им грудь старика и, прежней вылиться крови
Дав, составом его наполняет. Лишь Эсон напился,
Раной и ртом то зелье впитав, седину свою сбросил;
Волосы и борода вмиг сделались черными снова,
Выгнана вновь худоба, исчезают бледность и хилость,
И надуваются вновь от крови прибавленной жилы…
(VII, 286–291, пер. С. Шервинского)[91]
Ну и конечно, в качестве третьего примера следует привести знаменитый эпизод из «Одиссеи», когда Одиссей посещает страну мертвых, чтобы вызвать призрак Тересия: только напившись жертвенной крови, прорицатель получает возможность говорить.
Все это – факты литературные, но известно, что подношения крови практиковались в греческой некромантии и вполне реально, однако, как пишет Д. Огден, «кровь применялась в основном для вызова духов воинов, тогда как в других случаях ограничивались подношениями вина, а также молока, смешанного с медом»[92]. По мнению автора, изначально все эти ритуалы, связанные с подношениями крови и вызыванием духов умерших, восходят к египетской мифологии, которая лишь в эпоху эллинизма распространилась в античном мире в своеобразной, искаженной форме. Наверное, это так, и судить об этом, повторяем, мы не беремся. Однако мы можем предположить, что уже позднее, в связи с экспансией христианства, вера в возможность временно оживлять умерших при помощи крови была вытеснена в сумеречную зону народных верований. И тогда произошел своего рода каузативный перенос: мертвые, которых уже не вызывали к жизни, сами захотели вернуться и прибегли для этого к уже известному средству – живой крови. Но это были уже не бестелесные духи, а живые мертвецы, трупы, стремящиеся вернуться в мир живых и для этого обманом и силой отнимающие источник жизни у тех, кто перестал поить их кровью жертвенных баранов.
Из Греции, как из своего рода эпицентра, эти поверья распространились на Балканы, а затем – к восточным славянам, но также в Турцию, на Кавказ и в Поволжье. Впрочем, к приходу оживших мертвецов эти народы, в общем, уже были готовы, поскольку, как пытались мы показать, вера в злонамеренных покойников является скорее универсальной, а новой деталью была лишь их потребность пить кровь.
В целом, как мы полагаем, начерченная схема действительно может как-то реконструировать появление и специфику распространения веры в вампиров. Не совсем ясным при этом остается механизм «эпидимиальности» вампиризма (укушенный вампиром сам также становится вампиром), однако, как можем мы предположить, это «явление» относительно позднее и кристаллизовалось уже во времена странной эпидемии вампиризма в Европе в XVIII в. И совсем уж странной кажется популярность вампирической темы в массовой литературе и кинематографе нашего времени… Но все это – уже совсем особая тема.
Глава 2. Воевода Влад Дракула, его время, его земля
Валашский князь (господарь, другой вариант титула – воевода) Влад (1431–1476/1477), известный в истории и культуре под прозвищем Дракула, может с полным основанием рассматриваться и как эмблема XV в., и как типичный представитель своего времени[93].
В европейской истории XV столетие ознаменовано прежде всего радикальным изменением философии власти. Традиционная монархия трансформируется в государство нового типа, и, по выражению Т. Маколея, «король неизбежно становится самодержавным властителем»[94].
Отсюда – кровавые усобицы: от Московии, где великий князь Василий II то ослепляет кузенов, то сам ослепляется ими, до Англии, терзаемой многолетней распрей Алой и Белой Розы. Отсюда же – новый тип монарха, не столько доблестного рыцаря, сколько хозяйственника, собирателя земель, бессердечного ликвидатора конкурентов, представителей знатных семейств: от французского Людовика XI, переигравшего и одолевшего рыцарственного бургундского герцога Карла Смелого, до Ивана III, первого русского самодержца:
В отличие от своего английского современника, известного в истории монарха-горбуна Ричарда III (царствовал в 1483–1485 гг.), увековеченного Шекспиром, Иван пережил борьбу за престол не в зрелом возрасте, а в детстве: за престол пришлось бороться в основном не Ивану, а его отцу – Василию II; власть его сына уже никто по-настоящему не оспаривал. 〈…〉 Самостоятельное правление он начал с ослепления Федора Басенка – верного вассала своего отца. Вероломно нарушив клятву, данную им брату Андрею Углицкому, Иван III заточил и замучил его. Когда приезжий врач не сумел вылечить сына служилого татарского царевича, Иван III приказал зарезать неудачливого лекаря ножом – «как овцу», хотя даже отец царевича соглашался выпустить врача «на откуп»…[95]
В плане идеологии новое государство определяет новую модель власти, которая призвана аргументировать расширение полномочий государя. Властитель получал право преступать ограничения, налагаемые традицией, обычаем, – в той мере, в какой он, по образцу второй ипостаси Троицы, претендовал на обладание двойной природой: и Божественной, и человеческой. Но Христос – Бог, властителю же «божественность» приписывалась аллегорически, что выражалось в нахождении условий, создающих особое положение монарха.
Культуролог Эрнст Канторович – автор фундаментального исследования «средневековой политической теологии» – обозначил модель «условно-божественной» власти как «Государь – блюститель закона» («Law-Centered Kingship»)[96]. На Руси ростовский архиепископ Вассиан Рыло, реализуя модель «Государь – блюститель закона» в послании Ивану III на Угру (1480), убеждал колеблющегося великого князя в легальном характере отказа от «беззаконного» повиновения золотоордынскому хану:
…глаголеши, яко «под клятвою есмы от прародителей, – еже не поднимати рукы противу царя, то како аз могу клятву разорити и съпротив царя стати». Послушай убо, боголюбивый царю: аще клятва по нужди бывает, прощати от таковых и разрешати нам повелено есть, иже пращаем, и разрешаем, и благословляем, яко же святейший митрополит, тако же и мы, и весь боголюбивый събор, не яко на царя, но яко на разбойника, и хищника, и богоборца…[97]
В увещеваниях архиепископа Вассиана понятие закона, который надлежит блюсти государю, наполняется не только светским, но и конфессиональным содержанием: закон – православие, покушение на православие – «беззаконие». Московский государь олицетворяет законность в обоих смыслах[98].
Соответственно – по обратной логике, – древнерусская культура знает амбивалентный образ «грозного» повелителя иноземной державы, блюдущего светский, но нарушающего религиозный закон. Таков, в частности, валашский