Уморившись, Аксинья присела на крыльцо и принялась плести в тени венок из нарванных заранее ромашек и васильков. Их жесткие, жилистые стебли сплетались в пышный узор, топорщась белоснежно-голубой короной.
– Ой, что это у тебя? – Коварная Милица, которую оставили дома следить за младенцем, свесилась из-за плеча, но Аксинья отпихнула ее, буркнув:
– Уйди, назола[16]! Сама не видишь, что ли?
– А мне, а мне веночек? – заканючила та.
– Если маменька разрешит лишние пять минуток посидеть, то сделаю. А то она меня все гоняет и гоняет по делам. Вот помогла бы мне пол подмести, тогда и…
– Маменька, маменька идет! Никак тащит что-то! – закричала вдруг Милица, даже запрыгав от восторга.
Р-раз! – и венок выскользнул из пальцев зазевавшейся Аксиньи. Она бросилась вслед за младшей сестрой, но та оказалась проворней, отскакивая и весело размахивая трофеем.
– Верни немедленно! – Аксинья задыхалась от негодования.
Однако юркая сестра, пусть и не так еще быстро бегала, спряталась за мать, которая действительно вернулась с реки. В руках Марфа несла, отдуваясь, огромную корзину с выстиранным бельем.
– Милица, сбегай-ка к старику Пахому: он только что с дальнего озера с богатым уловом вернулся, обещал нам рыбешки отсыпать. Беги скорее, милая, я уху с брусникой да укропом сварю.
Озорно подпрыгнув, Милица бросилась выполнять поручение, но Аксинья закричала вновь:
– Верни венок, воровка!
– Не смей бросаться такими словами в сестру! – тут же осадила ее мать. – Ты воды натаскала, крикунья?
– Но это мое… – Аксинья уже чуть не плакала от обиды: сдерживало лишь то, что тогда Милица окончательно восторжествует.
– Сплетешь потом еще один. Скоро сарафан носить будешь, а развела нюни из-за потешки! Тебе нужно сегодня огород полоть. Иди скорее, сорняки опять уже и огурцы, и капусту заполонили. Будет из чего еще одну красу сплести.
Аксинья резко развернулась и побрела на двор. Грудь сдавило от горечи, которую некуда было выплеснуть, и она, как застоявшаяся вода в болоте, начала гнить и набираться яду.
Поначалу Аксинья принялась за дело рьяно: воображение так и донимали дерзкие рожицы сестры; руки сами собой остервенело выдирали лебеду, пырей и птичий горец. Но солнце поднималось все выше и выше, припекая. Постепенно земля и копошащиеся в ней мелкие черные муравьи начали мельтешить в глазах, кружа голову. Поясницу ломило, а пот заливал глаза. Со стоном распрямившись, Аксинья обнаружила, что бо́льшая часть капусты уже пройдена. Значит, можно и передышку устроить. Как есть, сев в рубахе на землю, она запрокинула голову, подставляя разгоряченное лицо ветерку. Шелест деревьев и беззаботные напевы птиц, аромат илистой земли навевали покой, разнеживали после напряженного труда. Радостно улыбнувшись, Аксинья прикрыла глаза, представляя на мгновение, что парит в бескрайней синеве и этот покой для нее вечен. Должно быть, она незаметно прикорнула, потому что в чувство ее привело больно зажатое ухо.
– Ах ты дрема-кулема! – бушевала мать. – Я ее полоть послала, а она развалилась и дрыхнет, как кот, что наелся сметаны! Вот получишь на обед одну краюху хлеба, так и научишься трудиться!
Ее ногти больно впились в нежную кожу. Вскрикнув, Аксинья вскочила как ошпаренная.
– Маменька, прости меня!
Ей было стыдно, но также и тоскливо слышать о наказании. Уха, наваристая, ароматная, манила воображение…
– Я дармоедок не потерплю! Чтоб мигом все закончила и посыпала грядки золой.
До самого обеда Аксинья работала, не разгибая спины, но, когда, чумазая и с пересохшим горлом, она ввалилась в избу, перед ней, как и было сказано, очутились лишь хлеб, лук и остатки щей. Милица уже доедала свою порцию ухи и прокричала звонким голосом:
– Маменька, а можно добавки?
Она вызывающе завертелась перед Аксиньей в трофейном венке, но та слишком устала, чтобы обращать внимание на ее ужимки. Только с грустью проводила взглядом свою порцию ароматного, пряного супа, которую мать наливала младшей сестре.
– Это отнесешь в поле отцу. – Мать поставила перед Аксиньей обвязанный рушником горшок. – Только не расплещи!
Солнце то пряталось за клубящиеся многоярусные облака, то выглядывало из-за них, и его тепло рассеивалось, не обжигая. Раздольно, широкими волнами колыхались медвяные поля ржи, по обочинам которых пестрели цикорий, пижма и кипрей, белел пышными белыми шапками тысячелистник. Душистый воздух струился, невесомо и ласково поглаживая волосы Аксиньи. Задорно, наперебой стрекотали кузнечики, и постукивала вдалеке колотушка пастуха. Идти было привольно. Аксинья любовалась на медно-изумрудную массу соснового бора, высящуюся вдалеке, на порхающих большекрылых бабочек. Почему-то именно сейчас вспоминалась ясная и открытая улыбка Праскуши.
Отмеряя равные отрезки пути, вдоль полей были врыты высокие, выше человеческого роста, столбы с вырезанными на них лицами стариков и старух. Весною, неся в подоле золу, перемешанную с костной мукой животных, все женщины и девки селенья шли вдоль полей с торжественными песнопениями и, стоило куплету закончиться, бросали горсть ритуальной смеси на еще припорошенную снегом пашню. Чуть впереди, прокладывая первую борозду, шагали, впрягшись в плуг, мужики и тоже выкликали свои частушки. Поравнявшись же с идолом, люди кланялись и крошили перед ним пресную лепешку, прося предков о благословении.
Аксинья любила эти шествия: если погода выдавалась хорошая, бодрые, звонкие голоса людей взвивались в небо, точно жаворонки. И вслед за ними пробуждалась в сердце беспричинная, искренняя отрада, и тело охватывала сладостная дрожь. Если же погода была смурная, грозила снова завьюжить, Аксинья ощущала себя идущей в бой воительницей. Не одна, а в общем строе выступала она против белоснежного царства смерти, и именно в единстве с семьей, селением и родом крылось страстное, восторженное упоение. Аксинья вспоминала дедушку и бабушку, благодарила их за красивую куклу и чудесные сказки, прося и дальше оберегать ее и посылать хороший урожай. Мысленно – потому что руки были заняты тяжелым горшком с обедом – кланялась она им и сейчас, прося навести морок на Сыгнея, чтобы тот ее не заметил…
Миновав колосящиеся поля, Аксинья добралась до тех, что отдыхали под паром[17], и перед нею раскинулось, точно кто развернул вышитый платок, красочное лугоцветье. Крепкий душистый аромат ударил в голову, защекотав ноздри. Привлеченные его сладостью, гудели в голубом воздухе шмели, тут и там сверкали переливчатыми крыльями стрекозы. Блаженно разливались птицы. Ближайшие к Аксинье травы уже были скошены и простирались на земле пышными грудами. Вдалеке маячили, размашисто двигая косами, силуэты мужчин. Они спешили, стремясь заготовить как можно больше сочного, сытного сена, не обращая внимания на усталость и донимающую мошку с оводами. Летняя страда – тяжелое время… Зато как веселится хорошо потрудившийся человек осенью,