5
Вопрос, который задает этот текст, связан с ударением: какая часть народа в оппозиции к режиму — большáя или бóльшая?
Ответ Томас Манн искал все годы войны. Для этого ему нужно было найти причину чудовищного германского провала.
Занятый тем же другой великий немец Герман Гессе вывел для себя простую формулу:
«Немцы — великий, значительный народ, кто станет отрицать? Может быть, даже соль земли. Но как политическая нация они невозможны! В этом отношении я хочу раз навсегда с ними порвать».
Что он и сделал, поселившись в Швейцарии задолго до прихода нацистов к власти на его родине.
Развивая тезис Гессе, Манн уже в 1943-м, в разгар сражений в Европе, нарисовал куда более суровый портрет немцев:
«Случай Германии потому так запутан и сложен, что доброе и злое, прекрасное и роковое смешались в нём самым необычайным образом. Немецкий дух по-настоящему лишен социальных и политических интересов. Один француз сказал: „Если немец хочет быть грациозным, он выпрыгивает из окна“. То же самое делает он, если хочет быть политиком. Он думает, что для этого нужно лишиться человеческого облика. В национал-социализме надо видеть такой прыжок из окна, безумную попытку с лихвой компенсировать немецкую политическую бесталанность».
Отсюда Манн сделал следующий шаг, когда в сентябре 1945-го его пригласили в Вашингтон, чтобы прочесть в Библиотеке Конгресса лекцию «Германия и немцы», интеллектуально завершающую войну.
«Теорию о двух Германиях, Германии доброй и Германии злой, я отверг. Злая Германия, заявил я, — это добрая на ложном пути, добрая в беде, в преступлениях и в гибели. Не затем, продолжал я, пришел я сюда, чтобы, следуя дурному обычаю, представлять себя миру как добрую, благородную, справедливую Германию, как Германию в белоснежной одежде».
Отказавшись отделять одних от других, Манн в сущности сказал, что хорошие немцы оказались плохими, став чересчур последовательными. Поэтому, когда в страшные послевоенные годы пришла пора расплаты, Манн никого не щадил, прежде всего своих.
«Если бы немецкая интеллигенция, если бы все люди с мировыми именами — врачи, музыканты, педагоги, писатели, художники — единодушно выступили тогда против этого позора, если бы они объявили всеобщую забастовку, многое произошло бы не так, как произошло».
Вряд ли интеллигенция сумела бы остановить Гитлера. Но вина ее, согласно Манну, от этой беспомощности меньше не стала.
«Непозволительно, невозможно было заниматься „культурой“ в Германии, покуда кругом творилось то, о чём мы знаем. Это означало приукрашивать деградацию, украшать преступление. Одной из мук, которые мы терпели, было видеть, как немецкий дух, немецкое искусство неизменно покрывали самое настоящее изуверство и помогали ему».
6
Понятно, что в Америке бежавшим от нацистов немецким авторам не хватало внимающих и понимающих поклонников. Хуже, что они исчезли навсегда. Когда кошмар кончился, выяснилось, что эмигранты и метрополия больше не нужны друг другу.
— Все вышедшие при нацистах книги, — объявил Томас Манн, — нужно пустить под нож, ибо они запятнаны «стыдом и кровью».
— С ваших и начнем, — запальчиво ответили немцы, отказавшие в праве учить себя тем, кто не перенес фашизма на своей шкуре.
Не только романы лучшего немецкого прозаика, вся эмигрантская литература вновь осталась без читателей.
«Политика, — говорили им, — отравила ваши чернила, от ненависти окоченел язык».
Эмиграция состарила живших в изгнании писателей сразу на несколько поколений, превратив из современников в классиков. Их язык стал казаться сухим и сложным, трезвым и холодным, ироничным и чужим.
К тому же за годы разлуки германская словесность заговорила на своем, и тоже хорошем, языке. После войны немцы понимали Генриха Бёлля лучше, чем Томаса Манна. Поэтому самый знаменитый, но отнюдь не самый любимый писатель Германии умер в Цюрихе.
Когда Набокова спросили, почему он после войны не навещал Берлин, где провел пятнадцать лет, тот отвечал: «Боюсь случайно пожать руку палачу».
«Домой, — писал даже не покидавший родину американский романист Томас Вулф, — возврата нет».
О том, как писатель меняется меньше своей родины, рассказывает и опыт возвращения Солженицына, игравшего в нашей эмиграции роль, схожую с той, что исполнял для немцев Томас Манн.
Триумфальный приезд Солженицына на родину немного отдавал аттракционом. Уехав на Запад, он вернулся с Востока, вместе с солнцем, по пути, как оно, выслушивая хвалу, жалобы и претензии. Так началась бодрая осень патриарха, жившего, как все мы, в той параллельной реальности, где ничего не меняется.
— Мало того, что Земля круглая, — сказал мой старинный товарищ и коллега по эмиграции Борис Парамонов, — она еще вертится, и только мы стоим на месте, потому что нам не с кем идти в ногу.
Портрет Дориана Грея
Эстетика и насилие
«Прошлое не повторяется, но рифмуется».
Марк Твен
1
Мы возвращаемся, чтобы оживить дух времени — прошедшего, но по-прежнему дышащего нам в затылок. Дистанция позволяет вынести уроки из пройденного и предостеречь настоящее от будущего.
Двадцать третьего марта 1919 года в Милане две сотни убежденных итальянских националистов, включая шесть женщин, собрались в арендованном зале, чтобы провозгласить создание нового движения. В его названии фигурировало слово «фашо». Оно означало просто «союз», но восходило к римской истории и притче. Прутья, связанные в один пучок, назывались «фашина» и демонстрировали силу собранной в кулак нации и слабость отдельной личности, если она не дуче, как стали называть организатора собрания Бенито Муссолини.
В новом союзе историкам удалось опознать восемьдесят пять человек, среди них двадцать писателей и журналистов, двадцать чиновников, двенадцать рабочих, пять ремесленников и четыре учителя. Четырнадцать человек были моложе двадцати. Важную роль играли ветераны-штурмовики — ардити. Храбрецы, как переводится это слово, всегда ходили в черных рубашках, ставших униформой нового движения.
Сперва «фашистов» было очень мало. К концу года на всю Италию их набралось восемьсот семьдесят человек. Но именно тогда родился мужественный фашистский стиль, которому предстояло большое будущее. Помимо черных рубашек, которые напоминали и красные рубашки гарибальдийцев, и коричневые будущих нацистов, этот стиль создал свою фашистскую литургию с массовыми шествиями, а также воскресил римское приветствие (Муссолини боялся микробов