Фашизмы - Александр Александрович Генис - Страница 5


К оглавлению

5
свой, чтобы

Не слиться с неразумным поколеньем,

Не знать ярма слепой плебейской злобы.

Август фон Платен

1

«Бульвар Сансет» — фильм, который лучше других рассказывает о судьбе и драме немецких писателей-антифашистов в изгнании, не имеет с ними ничего общего. Если не считать его автора — австрийского еврея Билли Уайлдера.

Фамилию для Голливуда он себе выдумал сам, зато именем ему стала детская кличка — в честь Буффало Билла. Его мать обожала американское кино, но языка он всё равно не знал. Добравшись до Калифорнии, Уайлдер принялся учить английский с истерическим усердием. По триста слов в сутки, пока друзья и коллеги собирались на кухне за шнапсом, чтобы ругать Америку по-немецки. В результате он стал лучшим сценаристом Голливуда. Фразы из его фильмов вошли в идиоматическое сознание нации.

Получив шесть «Оскаров» и став звездой Нового Света, Уайлдер отдал дань Старому, сняв по нему реквием. Им-то и стала картина «Бульвар Сансет».

На самом деле, как всё в Лос-Анджелесе, это не бульвар, а шоссе. Под видом героини, в прошлом великой актрисы немого кино, Уайлдер изобразил своих соотечественников, оставшихся в Америке без языка той предыдущей культуры, что принесла им славу.

Уайлдер понимал, что Европа сама во всём виновата, в том числе и в том, что не хочет, в отличие от него, переучиваться. Он знал, что выхода нет, но понимал, как много потерял мир с тех пор, как искусство перешло на доступный массам язык — вроде того, каким пользовалось звуковое кино.

2

Бежавшие от нацизма немцы приезжали в Америку в ореоле культуры, которую они не без основания считали самой высокой в мире. Веря, что ей принадлежит будущее, Марк Твен учил своих детей немецкому, которым сам он безуспешно пытался овладеть тридцать лет. Брехт, Фейхтвангер, Верфель, Стефан Цвейг, Генрих и, конечно, Томас Манны привыкли к тому, чтобы их любили.

В Новом Свете всё быстро кончилось. Не все они бедствовали в Америке так страшно, как можно было того ожидать. Одних, правда, ненадолго, приютил Голливуд. Других поддерживала слава, третьих — связи. Америка не мешала им писать. Среди сотни книг, выпущенных эмигрантами в годы фашизма, немало шедевров: «Иосиф и его братья» Томаса Манна, «Смерть Вергилия» Броха, брехтовский «Галилей». Но даже те, кому Америка ни в чём не отказывала, не могли с ней ужиться.

— Хорошо, что он вернулся в Европу, — сказал мне профессор, помнивший Томаса Манна по Принстону, — уж слишком придирался к Америке.

И было за что! Америка, о чём ясно написано на цоколе статуи Свободы, привыкла видеть в эмигрантах нищих бедолаг, а не элиту Старого Света. Второй шанс она обещала тем, у кого не было и первого.

Америка спасала жизнь эмигрантов за счет их статуса. Для авторов, успевших прославиться дома, эта вполне честная сделка оказалась столь же безнадежной, как та, в которую ввязался их земляк Фауст. Их личность, как у всех настоящих писателей, исчерпывалась на бумаге. Они не умели делать ничего другого. В том числе — пользоваться английским, которого не признавали даже выучившие язык.

— Приблизительный английский, — жаловался Генрих Манн на своих более решительных коллег, — приблизительные мысли.

Чтобы писать на другом языке, надо стать другим человеком. Живые классики, киты пера и акулы мысли, они были слишком полны собой, чтобы второе «я» сумело потеснить первое.

3

— Немецкая литература, — сказал Томас Манн, осев в Америке, — там, где я.

К тому времени он считал себя хранителем высокого германского духа. Манн был как бы реинкарнацией Гете в ХХ веке. Об этом можно судить по самому совершенному и моему любимому у Манна роману «Лотта в Веймаре». В нём он так глубоко проник во внутренний мир своего кумира, что американский генерал, когда ему нужны были цитаты из классика, цитировал не оригинального Гёте, а того, что изобразил Томас Манн.

Привыкнув к своему статусу, немецкий гений посвятил все годы американского изгнания попыткам понять, что случилось с его родиной. Это, конечно, не помешало Манну писать свои знаменитые романы про приключения Иосифа в Египте и о сделке Адриана Леверкюна с дьяволом. Но на полях художественного творчества, в обильных письмах, дневниках, радиопередачах и публичных лекциях он разбирался с вопросом, мучившим всех сбежавших соотечественников: как немцы докатились до фашизма.

Прежде всего он категорически отделил себя от режима, лишившего его родины и обвинявшего писателя в ее предательстве. Говоря о нацистских властях, Манн писал:

«Оказывается, выступив против них, я тем самым оскорбил империю, оскорбил Германию! Они проявили сомнительную храбрость — спутали себя с Германией! В то время как, наверное, недалек момент, когда станет самым важным не спутать себя с ними».

Но с этими подонками и так всё было ясно — в отличие от Гитлера, который представлял для Манна загадку. Как «немощный физически, не умеющий ничего из того, что умеют делать мужчины, — ни ездить верхом, ни управлять автомобилем или самолетом, ни даже сделать ребенка», стал фюрером столь духовно богатой нации? Размышляя о нём, он в 1937-м записывает в дневник:

«Нет, Гитлер не случайность, не несвойственное складу этого народа несчастье, не промах истории. Он — явление чисто немецкое».

4

И тут мир взорвала «хрустальная ночь». Во время еврейских погромов с девятого на десятое ноября 1938 года в Германии и Австрии убили девяносто одного человека, тридцать тысяч заключили в концлагеря, семь с половиной тысяч магазинов были разграблены. Британская газета «Таймс» тогда писала:

«Ни один иностранный пропагандист, стремящийся очернить Германию перед всем миром, не смог бы выдумать историю о поджогах и избиениях, о подлых нападениях на беззащитных и невинных людей страшнее, чем та, которой вчера эта страна обесчестила себя».

К этому времени Томас Манн жил в Принстоне, окруженный почетом, восхищением и именитыми товарищами по изгнанию. Преступления нацистов не задевали его репутацию, но они задевали немецкую культуру.

Сразу после погромов Манн получил письмо профессора Анны Якобсон, которая заведовала кафедрой германистики в нью-йоркском тогда еще женском колледже Хантер. (Почти век спустя я выступал в том же колледже, где хорошо помнили Якобсон, и отвечал на схожие вопросы студентов-беженцев.) Она писала немецкому классику:

«Мои студентки начали сомневаться в том, что имеет смысл изучать культуру народа, в среде которого, вроде бы беспрепятственно, творятся столь гнусные дела».

По-старосветски вежливый Томас Манн ответил обстоятельным письмом-апологией. Ссылаясь на то, что «немецкий дух сделал для культуры человечества много великих и удивительных дел», писатель отделяет режим от народа.

«Не в первый раз я замечаю, что

5