— Они были первой волной эмиграции, — заметил я. — Им еще сочувствовали. Разрешали работать, выдавали документы. Нансеновские паспорта. Когда эмигрантами стали мы, мир давным-давно израсходовал свое сочувствие. Мы были докучливы, как термиты, и почти никто за нас не вступался. Мы не вправе работать, не вправе существовать, и документов у нас нет как нет».
Белая эмиграция, проиграв Гражданскую войну, бежала из страны, захваченной большевиками. Для очень многих жизнь на родине казалась невозможной. Другими словами, наша первая волна, как, впрочем, и все остальные, представляла порабощенное население, мечтавшее вырваться из-под власти чудовищной идеологии и сбрендивших кремлевских вождей. Эти эмигранты бежали на Запад потому, что Россия перестала им быть.
Но с немцами всё обстояло еще хуже. Они не проиграли бой за свободу, а упустили ее из рук. Незрелую, ущербную, убогую, с плутократами и демагогами, с олигархами и заговорщиками, она, свобода, у них всё же была, но никто ее не отстоял. Недолгий демократический эксперимент завершился тем, что на выборах страна проголосовала за то, чтобы выборов больше не было.
У русских, считали на Западе, не было альтернативы бегству от варваров.
Но немцы сами были Западом, сами от него отказались и сами с него сбежали — когда выяснилось, что Гитлер хуже Веймара.
4
Самая острая часть романа «Ночь в Лиссабоне» та, где герой с чужим паспортом возвращается домой и видит, что с его родиной сделали нацисты.
Каждому эмигранту снятся такие сны. Ты оказываешься в памятных с детства местах, встречаешь оставшихся близких, плачешь от счастья, а потом на обратной дороге перед тобой вырастает шлагбаум — и всё, ты остаешься навсегда там, куда приехал, чтобы всего лишь навестить родное.
Мой товарищ-диссидент сидел в Мордовии с одним парижанином. Родители-эмигранты выучили его своему родному языку и без устали рассказывали про левитановские пейзажи. Но когда он приехал, чтобы на них посмотреть, его отправили в лагерь. Выйдя несколько лет спустя на относительную свободу, он провел последнюю ночь у московских родственников, отказавшись спать в кровати из суеверия: проявишь слабость — застрянешь навсегда.
Сам я незадолго до перестройки, решив в первый раз побывать в социалистической Европе, выбрал Югославию. Несмотря на двусмысленный в политическом отношении режим, я вздрогнул при виде красных звезд на границе.
В книге Ремарка шок возвращения был, конечно, куда сильнее.
«Передовицы в газетах были ужасающие. Лживые, кровожадные, заносчивые. Мир за пределами Германии представал в них выродившимся, коварным, глупым, пригодным лишь на то, чтобы им завладела Германия. Это были не местные газетки, когда-то они имели хорошую репутацию. Не только их содержание, но и стиль просто в голове не укладывались».
Самое страшное в возвращении — пропасть между родным миром и свободным. Герой Ремарка осознает это в немецком поезде, везущем его в город, где он вырос и был счастлив.
«Людей в форме среди пассажиров было в этот час совсем немного, почти сплошь самый обыкновенный народ, с разговорами вроде тех, какие я слыхал во Франции и в Швейцарии, — о погоде, об урожае, о событиях дня и страхе перед войной. Они боялись ее, только вот за пределами Германии все знали, что войны хочет Германия, а здесь я слышал, что заграница навязывает ее Германии. Почти каждый был за мир, как всегда накануне катастрофы».
5
Следуя за книгами Ремарка, я попал в свой город, в котором провел уже полвека. «Тени в раю» — про Нью-Йорк таких же, как я, эмигрантов, только немецких. Каждая топографическая деталь в романе мне знакома — и дешевые отели, и старые, а тогда еще молодые небоскребы, даже ночной клуб «Копакабана» и сегодня на том же месте. Но прежде всего узнаются улицы Манхэттена, которые герою книги напоминают самого себя — эмигранта с чужими документами.
«В Нью-Йорке легко найти дорогу: почти все улицы пронумерованы. Совсем как я.
— И я стал номером, который носит случайное имя, — мелькнуло у меня в голове. Какая успокоительная безымянность; имена приносили мне слишком много неприятностей».
Комплекс анонимности в огромном и незнакомом городе охватывает здесь каждого новичка и, признаюсь, не проходит с годами. Почти полвека прожив в Нью-Йорке, я по-прежнему чувствую себя отделенным от толпы, как, впрочем, каждый здесь.
У героя Ремарка вместо потерянного имени — утраченная родина, ставшая позорным бременем, и немецкий акцент, который простителен только бежавшим от нацистов евреям.
«— У вас передо мной есть некоторое преимущество, — сказал я. — Вы еврей. И согласно подлой доктрине тех людишек, не принадлежите к их нации. Я не удостоился такой чести. Я к ним принадлежу».
Самого Ремарка журналист в Америке спросил, скучает ли он по Германии.
— С какой стати, — ответил писатель, — я же не еврей.
Видимо, ответственность за чудовищные преступления соотечественников изрядно мешает ностальгии.
Не могу сказать, что я часто встречал подобное отношение. Разве что в самом начале советского вторжения в Афганистан, когда «Столичную» выливали на мостовую и русские таксисты, не в силах скрыть раскатистое славянское «ррр», превратились в болгарских таксистов. Однажды вечером мы с братом отправились в соседний бар поиграть в биллиард. На беду нам пришло в голову научить соперников сражаться по русским правилам.
— По ним, — не скрывая вражды, ответили нам, — будете играть в Афганистане.
Мы не стали оправдываться за чужие грехи. Ремарк тоже.
«— Вы не американец? — спросила девушка.
— Нет, немец.
— Ненавижу немцев.
— Я тоже, — согласился я.
Уже не в первый раз меня делали ответственным за преступления фашистского режима в Германии. И постепенно это перестало трогать. Я сидел в лагере для интернированных во Франции, но не возненавидел французов. Объяснять это, впрочем, было бесполезно. Тот, кто умеет только ненавидеть или только любить, — завидно примитивен».
Упраздняя оттенки, мы делим мир на жертв и палачей. И это никак не спасает тех, кто, сбежав на свободу, не относится ни к тем, ни к другим.
Герой Ремарка, два года скрывавшийся от гестапо, хорошо понимал эту диалектику вины и ответственности. Как, конечно, и его автор, который написал, возможно, самый честный коллективный портрет немцев на фоне двух мировых войн и веймарского антракта между ними.
Как хорошие немцы стали плохими
Томас Манн — из Америки
Но тех, кто к злу исполнен отвращеньем,
Оно и за рубеж погнать смогло бы,
Коль скоро дома служат злу с почтеньем.
Умней покинуть отчий край