«Я мечтал быть таким большим, чтобы из меня одного можно было образовать республику…» Стихи и проза, - Страница 17


К оглавлению

17

В хлевах туалетов.

Я устал болтаться по улицам. Вот кровать.

Что же ты? Будь дураком и ложись теперь спать.

Я последний из жильцов,

Грустно пятки ковыряю

И почти что засыпаю,

Но стоит мне почуять зов

Далёкого локомотива,

Как души мои встрепенутся, глядя на мир пытливо.

Артюр Краван

Сейчас 2 год № 3

Литературный журнал

Специальный номер

Октябрь – ноябрь 1913

Оскар Уайльд жив!

Дело было ночью двадцать третьего марта тысяча девятьсот тринадцатого года. Я так подробно описываю вам моё состояние души в тот ещё по-зимнему холодный вечер лишь потому, что эти часы сыграли в моей жизни роковую роль. К тому же я хочу раскрыть перед вами все странности моего характера – главного виновника моего непостоянства; всю мою гнусную сущность, которую, однако, я не променял бы ни на что другое, пусть она и распоряжается моим поведением как ей вздумается, превращая меня то в порядочного человека, то в подлеца, то в скромника, то в зазнайку, то в грубияна, а то и в учтивого джентльмена. Я хочу, чтобы вы сами увидели во мне все эти качества – да так, чтобы когда вы закончите это читать, от вашей ненависти ко мне (наверняка уже закипающей в жилах) не осталось и следа.

Дело было ночью двадцать третьего марта тысяча девятьсот тринадцатого года.

Совершенно очевидно, что мы с вами внешне ни капли не похожи: ноги мои, скорее всего, куда длиннее ваших, а моя голова маячит где-то очень высоко, к счастью, сохраняя там равновесие. Объём груди у нас тоже не сравнить, и это, вполне возможно, помешает вам плакать и смеяться вместе со мной.

Дело было ночью двадцать третьего марта тысяча девятьсот тринадцатого года. Шёл дождь. Уже давно пробило десять часов. Я лежал в одежде на кровати, не зажигая света, потому что при мысли о подобном титаническом усилии мне становилось тошно. Я ужасно скучал и всё никак не мог отделаться от мысли: «Эх Париж, глаза бы мои тебя не видели! И что ты забыл в этом городе? Ах, ну да! Как же, как же… Ты что думаешь, тебя ждёт признание? Как бы ни так, дорогуша, на это понадобится лет двадцать, не меньше, а лавры ты уже будешь пожинать, когда превратишься в уродливого старикашку. Диву даюсь, как это Виктор Гюго умудрился отдать целых сорок лет жизни своему делу. Вся эта литература – пустое ля-ля-ля-ля-ля. Искусство, Искусство – да плевать мне на это Искусство! Чтоб ему было неладно, чёрт побери!» – в такие минуты я начинаю ужасно сквернословить, и притом чувствую, что до предела ещё далеко, поскольку никак не могу унять раздражения. Но я в любом случае хочу добиться успеха – уж я-то точно знаю, как с ним поразвлечься, а слава – это вообще сплошное веселье. Только как же мне научиться воспринимать самого себя всерьёз? Всё-таки нормальные люди не смеются до упаду всю жизнь напролёт! И вот ведь ещё одна незадача: меня совершенно устраивает дивная жизнь неудачника. Грусть моя всегда молниеносно сменяется шуткой, так что и на этот раз получилось сначала «О-хо-хо…» и сразу следом «Э-ге-гей!». А ещё я подумал, что проедаю всё своё состояние. Вот смеху-то! И я с тоской представил себе, как на исходе четвёртого десятка промотаю всё, что у меня только есть. «Ух!» – тут же радостно прибавил я в качестве заключения, чтобы не вешать нос. Надо было как-то отвлечься, и я принялся за стихоплётство, но вдохновение, которое и так частенько заводит всякую мою решимость в тупик, появляться наотрез отказалось. Я покопался в голове и извлёк-таки на свет божий это четверостишие с весьма сомнительным юмором, которое мне мгновенно опротивело:

Я лежал – образчик стати,

Словно лев в песках пустынных,

Для изящества картины

Руку свесил я с кровати.

Поняв, что ничего оригинального у меня не выйдет, но всё же не отказываясь от мысли написать хоть что-нибудь, я принялся доводить до ума старые стихи и совершенно позабыл о том, что поэзия – неисправимый ребёнок! Естественно, это ни к чему не привело: всё выглядело так же посредственно. Последней моей выдумкой на тот вечер стала прозопоэма – произведение будущего, создание которого, однако, я отложил до счастливых – и боже, каких жалких – дней вдохновения.

Это сочинение начиналось бы как проза, и постепенно, в повторах и рифмах – сначала едва заметных, а потом всё более явных – рождалась бы чистая поэзия.

И снова меня одолели грустные мысли.

Больше всего меня огорчало то, что я всё ещё был в Париже, и что у меня не хватало сил оттуда выбраться. Меня раздражала моя квартира и мебель – с каким удовольствием я поджёг бы в тот миг дом! Я околачивался в Париже, а в это время где-то там по просторам гуляли львы и жирафы. Я думал о том, что наука уже породила новых мамонтов, а мы всё ещё видим повсюду только слонов, и что через тысячу лет все машины мира, собранные вместе, будут издавать лишь едва уловимое стрекотание: «чик-чик-чик». Это «чик-чик-чик» меня слегка развеселило. А что, спрашивается, в это время делаю я? – Отлёживаю бока, как последний лентяй. Не то чтобы мне прям так уж не нравилось бездельничать, но я ненавижу находиться в этом состоянии долго. Как-никак наша эпоха – лучшее время для жуликов и пройдох всех мастей. А я? Представьте себе: лишь только зазвучит какая-нибудь скрипичная мелодия – и вот меня уже охватывает негасимая страсть к жизни, я способен покончить с собой от наслаждения, я могу умереть от любви ко всем женщинам на свете, я оплакиваю все города сразу – и это я-то, я! – сижу здесь, потому что жизнь неразрешима. Я легко устрою безумную гулянку на Монмартре и придумаю тысячу сумасбродных выходок – а как же без них? Я могу полностью погрузиться в мысли или же сосредоточиться на физических ощущениях, я умею превращаться попеременно то в моряка, то в садовника, то в парикмахера. А если же мне вдруг захочется отведать распутных радостей святоши, то я наведу лоск на все сорок лет своего существования, отказавшись от несметных удовольствий, и всё это время буду жить благочестивой жизнью праведника. В мечтах я переживаю самые страшные бедствия и уверяю вас,

17