«Я мечтал быть таким большим, чтобы из меня одного можно было образовать республику…» Стихи и проза, - Страница 16


К оглавлению

16
его добродетелях: разностороннее, искрящееся, «провоцирующее»; оно переливалось из одной его черты в другую, летя и сверкая, словно светящийся шар. Его ирония и парадоксальность были внезапны и непредсказуемы, точно какое-нибудь пасхальное яйцо, что, разбиваясь, рассыпается на тысячи ангелочков и дьяволят. Такое действо надолго бы заворожило любого мечтателя, но только не У. – он лишь подбрасывал яйцо, украшенное султаном, в воздух и от души хохотал над своим изобретением! Ведь остроумие У. и было самым удивительным изобретением, на которое только способно незаурядное воображение… Именно воображению У. подчинял всё остальное, и его меткие высказывания никогда не звучали преувеличенно, подчёркнуто, чересчур многословно; «великий собеседник» отнюдь не слыл «балаболом», он был самым страстным игроком и самым далёким от формализма оратором.

Об этом мало кто знал, поскольку У. старался полностью соответствовать своей роли в обществе: роли в высшей степени элегантной, яркой и поистине незыблемой. В этом смысле в нём не было ни намёка на грубость, он очень дорожил своим noli me tangere[58], не имеющим ничего общего с надменной «отчуждённостью» какого-нибудь Виньи[59], однако он достигал неменьшего эффекта благодаря собственно игре, этому ослепительному впечатлению, проводящему «черту» и создающему «круг» благодаря своему юмору.

Те, кто знал У. если не слишком близко и хорошо (что значило бы общаться с ним, отказавшись от собственного мнения, дабы опуститься в некотором смысле на низший уровень чувств – к чему сам он был совершенно не способен), то хотя бы в домашней обстановке, и кому удалось не вызвать у него неприязни и, как следствие, не охладить его к себе, вспоминают не его душевные качества, а именно юмор – настолько открытый и заразительный, что он казался чувственной опорой самой души, распространяясь и оживляя всё вокруг энергией и силой страсти.

Такого У. – восхитительно живого, движимого единственно своим прекрасным, разносторонним, великим естеством – мы не знали.

Ведь дома, после того как У. сполна отдавал всевозможным светским кругам, королём которых он был (за что его часто обвиняют в тщеславии, как будто у великих не может быть недостатков), этот удивительный свет жизни, заставляющий головы поворачиваться, а беседы стихать, – после такой блистательной поры наступали дни депрессии, разочарования, сплина, и тогда он чувствовал себя, как говорят англичане, ineffably bored[60], опустошённым. Очарование его характера отказывало ему в те неприятные мгновения, когда приходилось «платить по счетам», – У. всегда говорил, что самая большая беда в жизни – это необходимость всегда платить по счетам – он лишался настроения, становился хрупким, словно раненным. Он нуждался в заботе и женской ласке, превращаясь в избалованного ребёнка с грустной улыбкой…

Впрочем, с 1890 года он, подобно многим нервным личностям, которые боятся провалов в психическое небытие, держался за счёт стимулирующих средств; в те годы с ним даже случился припадок, скорее всего, delirium tremens.

Но У. всё-таки удавалось достаточно быстро выходить из этого состояния тишины и одиночества: всё увядшее в нём вдруг оживало, просыпалось от спячки, и возникало ощущение, что силы его рождались заново, его самодостаточность крепла; любой тихоня почувствовал бы в этом пробуждении, в этом возвращении ярость дикого зверя, неподвластную никаким сомнениям мощь, силу воли, которую уже ничем не сломить. Сражённый наповал дух восставал в его эгоизме, в его гордости – торжественно и властно: и это был самый настоящий У., если так можно выразиться, У. без прикрас. Царственная осанка, величественные движения, звучный голос – он вновь представал перед публикой. И стоило ему только увериться в своей силе, как он обрушивал на окружающих весь неукротимый поток очарования, перед которым никто ещё не мог устоять.

У. Купер

Hie!

Что за душа в моём теле живёт?

Заслышит музыку – и сразу вперёд,

Только это мне и надо!

Так люблю я танцевать,

Веселиться до упаду,

Был бы девкой —

Как пить дать

Не было бы сладу.

Но если бы вы знали,

Что иллюстрации в журнале

Заставят меня позабыть всё на свете

И разглядывать фотокарточки эти:

Там трубы лениво дымят в океане,

И вот уже по причалам портовым

Среди товаров безымянных

Снуют матросы и шофёры.

Тела, что станки, сверкают,

Диковинки, новинки из Китая,

Вещицы, редкости, предметы,

А поодаль едут один за другим

В потоке беззвучно скользящих машин

По улицам боксёры и поэты.

А нынче, вот ведь наказание!

Когда мне бывает тоскливо,

Во всем красоту вижу я:

Деньги в кармане, мир на земле,

Дела торговых компаний,

Автобусы и могилы,

Любовницы, спорт и поля

И роскошь гостиниц – всё нравится мне.

В Калькутте и в Вене хочу побывать,

Во всех поездах и на всех кораблях,

Всех женщин хочу поиметь, все блюда на свете сожрать.

Светский лев, химик, шлюха, пропойца, музыкант, рабочий,

художник, акробат, актёр;

Старик, дитя, прохвост, хулиган, ангел и гуляка;

миллионер, буржуй, кактус, жираф или ворона;

Трус, герой, негр, обезьяна, Дон Жуан, сутенёр, лорд,

крестьянин, охотник, промышленник;

Фауна и флора:

Я – все вещи, все люди и все звери!

Что делать впредь?

Попытаться сыграть и спеть.

Тогда смогу я, может статься,

С жутким множеством моим расстаться.

А тем временем луна,

Глядя на каштаны свысока,

Запрягает гончих в облака.

И будто бы в калейдоскопе,

Мои абстракции

Перешли в вариации

Аккордов, записанных

В моём организме,

И пальцы, растаявшие

На глянцевых клавишах,

Впитывают свежие синкопы,

С извечным ритмом нараспашку

Вибрируют мои подтяжки.

Я идеальный пешеход,

Что по Пале-Рояль идёт.

Захмелеть могу я запросто

Даже от дурного запаха.

Вот какая горючая смесь

Слона и ангела с небес.

Я, читатель, брожу под луной

С твоею будущей бедой,

Алгеброй вооружённой до зубов,

Так что без распутной цели

Я вижу в коптильне лобзаний

Вагину, трубку, воду, Африку и тишину гробов,

За шторами без колебаний —

Спокойствие борделей.

О, дайте ж утешения рассудку!

Я дом свой ненавижу, и всё в Париже жутко.

Нет ни в одной кофейне света,

Огни горят ещё только —

Ох, как же мне горько!

16