Я мог бы сказать ему как есть – что дочери моей набили голову городской трухой, поэтому она плюет сквозь зубы на все, чему ее учили дома, и забыла себя, какой была, и что я об этом думаю, но я не стал отвечать на его вопрос.
– Я пришел забрать свои деньги, – сказал я.
Глаза у него забегали.
– Все, – добавил я.
Он там, за стойкой своей, заерзал на стуле. Потом огляделся по сторонам, наконец улыбнулся этой своей городской улыбочкой и сказал:
– Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду, Толлак.
Мне хотелось встряхнуть его за шкирку, чтобы он прекратил улыбаться этой поганой улыбкой и не называл меня по имени, но я сдержался.
– Я хочу получить деньги, Лейф Гуннар. Свои деньги. Ты же слышишь, что я сказал, да? Я не хочу валандаться с телефоном, когда мне надо расплатиться, не хочу платить вам комиссию, когда снимаю свои деньги, вы меня грабите, наживаетесь за мой счет, и мне надоело. Хватит.
– Я…
– Делов на полпальца. Ты держишь мои деньги. Отдавай их.
Я снял все. До последней кроны. И продолжаю так делать. Как пенсия пришла, сразу гружусь в пикап, еду и все забираю. Деньги я держу в шкафу вместе с бутылкой.
Фиг я им дам хоть чем-то моим пользоваться.
Жить с Ингеборгой было легко, а со мной трудно. Она была легка на ногу, легка на подъем и характер легкий, все в долине считали, что меня она выбрала сдуру, я ей не пара. Она же такая славная, говорили они. Она же такая милая.
Не поймите так, что все ей было трын-трава, хотя таких людей мы тоже знаем. Вот, к примеру, братец мой, Ларс Оге, он такой, ему все до лампочки, что бы ни происходило, его не колышет. Свалил в Штатики, нажил на нефти мешок денег, к нам носу не кажет. Рак на горе свистит чаще, чем приезжает Ларс Оге, а писем писать он, к отчаянию нашей матушки, так и не научился, поэтому ни писем, ни хоть открыток от него мы никогда, считай, не получали.
Правда, родня моя из деревни говорит, что с новыми технологиями Ларс Оге объявился, засыпает их фотками себя с молодой женой. Ну и припишет пару слов, а куда больше-то? Я до этого не касаюсь. У нас с Ларсом Оге война с пеленок, мы всегда в контрах. Он говорит, что я дурак, я отвечаю тем же. Тоже мне гусь перепончатый, унавоживает округу своими деньгами, как будто забыл, что сам родом из навоза.
Ему все до лампочки.
А Ингеборге нет, при всей ее легкости.
Чем больше она закукливалась, тем больнее было на нее смотреть в темные времена наступившие.
Отец Ингеборги так мне в лицо и сказал.
Мы были у них, я помогал ему сгрузить дрова в сарай. Я был еще зеленым парнишкой, он почти на тридцать лет меня старше, да и не знал я его толком.
– Знаешь, что скажу? – спросил он, уложив на поленицу последний чурбан.
– Нет, Гунвальд, – ответил я. – Что?
Он сделал шаг, второй и встал передо мной:
– А тебе неплохо бы узнать. Хочешь?
Гунвальд уперся в меня взглядом. Я молчал.
Мне в нос бил его запах.
Бычина.
Он был здоровенный мужик, Гунвальд с Мыса, и рябь у него такая вокруг глаз, точно крупицы земли.
– Хочу, да, – сказал я.
Он сплюнул и произнес:
– Она в тебя по уши втюрилась.
– Мы выбрали друг друга, – ответил я.
– Ты станешь трагедией для нее и для всех нас.
Разговоры о дочери Гунвальда с Мыса пошли, еще когда она ребенком была. Она сияла, как медяк на солнце. И народ замечал, оборачивался ей вслед, парни и девчонки, мужики и тетки оборачивались посмотреть на нее и что-то себе про нее думали. И то думали, и это. Уж не без того.
Мне не пришлось лезть из кожи вон, чтобы заполучить ее. Я был парень видный, хорошо сложен и с твердостью во взгляде, не уставала подчеркивать матушка. Было лето, последнее, когда я работал у отца подмастерьем. Это было в прошлой жизни, когда мир еще не скатился в то дерьмо, где сейчас трепыхается.
Ингеборга возникла как будто из неоткуда, я вдруг увидел, что она идет к моему рабочему месту, где я что-то пилил, набираясь мастерства. Кажется, она шла со своим отцом, наверняка он приехал чем-то у нас затариться. Подошла, покачивая бедрами, резко остановилась передо мной и сказала:
– Ты Толлак из долины, верно?
Я поднял глаза от пилы. Красуля с Мыса. Кожа мягкая, сияет, волосы длинные, талия рюмочкой.
Ничего я не сказал, опустил снова глаза.
– И чем же ты любишь заниматься, Толлак из долины, кроме как доски пилить?
Ну девица, подумал я, все тебе надо знать, про все спросить.
Пожал так плечами.
– Ничем? Ты ничем не любишь заниматься?
Отцовские работники сгрудились в стороне и давай ржать.
– Так что, Толлак из долины, ты ничем не любишь заниматься?
– Люблю, – сказал я. – Просто неохота выделываться перед незнакомой барышней.
Несколько недель спустя она дала мне поцелуй, самый первый из многих потом.
Ингеборга, окликнул я.
Она сидела на крылечке, держа чашку с кофе обеими руками.
Мы были женаты полгода наверно, около того. Молодые совсем. Она переехала жить к нам сюда.
Ингеборга подняла на меня глаза.
– Да?
– Я до тебя много делов наворотил, – сказал я. – Услышишь про меня какие гадости, так они, может, и того, может, и правда.
Она грела руки о чашку, распластав по ней пальцы.
– Но теперь я все. Теперь у меня нет больше причин безобразить.
Сказал я и ушел на лесопилку.
Ингеборга оказалась совой. Поначалу я раздражался из-за этого. Утро наступает, я встаю спозаранку, Ингеборга знай себе дрыхнет. Вечер наступает, темнеет, я укладываюсь, а женщина, которую я хочу, и не думает идти в кровать. Но с годами раздражение развеялось, я стал ценить ритм нашей неритмичности. Встречать утренние сумерки без Ингеборги, ждать свою любимую. Ложиться без Ингеборги и чувствовать, когда она несколько часов спустя забирается под одеяло.
Если я не встану с рассветом, буду злиться на весь белый свет.
Так что я поднимаюсь в пять или полшестого, выскальзываю из комнаты, как если бы в кровати досыпала Ингеборга, натягиваю рабочие штаны, надеваю свитер, сую ноги в короткие чуни, я ставлю их с вечера на отцов старый венский стул у двери. Иду в нужник на втором этаже, отливаю излишки