Рассвет новой эры - Роман Смирнов - Страница 16


К оглавлению

16
и мешочника бьёт, и человека к сберкассе поворачивает: неси в кассу, там сохраннее.

— А старуха с половицей? — не отступал Сталин. — Она про твою сберкассу, может, и не слыхала. Ей семьдесят лет, она банку не верит, она деньгам-то не очень верит, а верит половице. Её ты чем защитишь?

Зверев помолчал, потёр переносицу.

— Её, товарищ Сталин, до конца не защитишь, — сказал он честно. — Врать не стану. Малые суммы, мелочь, разменяем по-божески, тут потери небольшие. А кто наличными много накопил, минуя кассу, — тот пострадает, и правый вместе с виноватым, иначе не разгородишь. Это цена. Я её вижу и от вас не прячу. Могу одно обещать: сделать так, чтоб виноватый пострадал сильно, а правый — сколько-нибудь да поменьше. Совсем без обиды не выйдет. Реформа без обиженных — это не реформа, а раздача.

Сталин встал, прошёлся вдоль стола, вернулся. Ему не нравилось, что заденет и правого, но он видел, что Зверев прав: разгородить до копейки нельзя, а тянуть из-за старухиной половицы — значит упустить мешочника, ради которого всё и затевалось.

— Ладно, — сказал он. — Цену вижу, беру. Но ты мне вот что сделай, Арсений Григорьевич. Ты мне так посчитай пороги, эти твои к одному да с уступкой, чтоб рабочий человек, обыкновенный, с получки живущий, вышел из этой ломки целым. Слышишь? Целым. Чтоб он наутро после реформы поглядел и сказал: меня не тронули, тронули жулика. Вот где должна лечь черта. Не по бумаге ровно, а по совести: жулик платит, работяга нет. Посчитаешь так?

— Посчитаю, — сказал Зверев. — Пороги — дело моё, подберу. Зарплату, к слову, тоже трогать не будем: как получал человек свою тысячу, так и будет получать, новыми, по прежнему счёту. Тут он и не почувствует ничего. Почувствует только тот, у кого этих тысяч мешок под кроватью, а не в ведомости.

— Вот, — сказал Сталин, и в первый раз за разговор чуть усмехнулся. — Вот это верно. По ведомости получаешь — живи спокойно. Под кроватью держишь — трясись. Так и надо.

Он снова сел, но теперь придвинулся ближе, и разговор пошёл о том, что Сталин считал не менее важным, чем сама чистка денег.

— Теперь второе, Арсений Григорьевич, и для меня оно, может, первое. Карточки.

Зверев поднял глаза, насторожился: про карточки он, видно, думал, но не знал, с какой стороны это возьмёт Сталин.

— Карточки будем отменять, — сказал Сталин. — Разом с деньгами. В один день. Понимаешь, к чему я? Деньги мы чистим — это горькое лекарство, это по мешочнику, но и правому щиплет. А народу надо в тот же день дать и сладкое, чтоб он горького и не распробовал. Отмена карточек — вот сладкое. Убрать эту двойную цену, свести к одной, открыть магазин, чтоб человек пришёл и купил без карточки, сколько надо и что надо. Чтоб он в тот день не про свою срезанную кубышку думал, а про то, что карточек больше нет. Понимаешь расчёт?

Зверев понимал, но по счётной своей осторожности сразу увидел и трудность.

— Расчёт понимаю, товарищ Сталин, и расчёт хорош, — сказал он. — Да только карточку отменить — это не бумажку порвать. Отменишь карточку — надо ставить единую цену. А единую цену где взять? Пайковая была дёшева, коммерческая дорога. Сведём в одну — она ляжет где-то посерёдке: против пайковой дороже, против коммерческой дешевле. И вот тут кто-то опять обидится: тот, кто привык брать по карточке дёшево, увидит, что стало дороже, и заворчит. Не спекулянт заворчит — рабочий, тот самый, которого мы бережём.

— Заворчит, — согласился Сталин. — А ты сделай так, чтоб не сильно ворчал. Цену эту единую держи низко, сколько можешь, поджимай. И следом снижай. Ты мне не одну реформу готовь, а начало долгого дела: раз в год, а то и чаще, цену вниз, вниз, вниз. Чтоб человек привык: год прошёл — хлеб подешевел, ещё год — сахар подешевел. Чтоб он видел не разовый фокус, а движение, всегда в одну сторону, ему на пользу. Вот тогда он про первую обиду забудет, потому что за первой обидой пойдёт вторая радость, а за ней третья. Посчитай мне и это: не только как свести цену, а как её потом ронять, из года в год, и откуда на это брать.

Зверев записал что-то у себя, коротко, крючками, и по лицу его было видно, что задача ему не в тягость, а в радость: такие задачи он любил, большие, счётные, на годы вперёд.

— Это большая работа, — сказал он. — Но правильная. Снижать цену — это, товарищ Сталин, лучше всякой речи. Речь забудут, а что хлеб подешевел — запомнят. Сделаю расклад. Только предупреждаю: ронять цену смогу лишь на том, что своё, что вдоволь родит земля да завод. Где недостача — там не уроню, там держать буду. Так что вы уж и по хлебу, и по хозяйству жмите, чтоб было чего дешевить.

— Жму, — сказал Сталин. — Хлеб копим, завод на мир повернули, тракторы пошли. Будет чем. Твоё дело — деньги, моё — чтоб под эти деньги был товар. Сойдёмся посерёдке.

Они помолчали. Зверев перебирал листы, что-то сверяя, а Сталин глядел на разложенные бумаги и думал, что главное они, кажется, обговорили, а осталось самое опасное, то, на чём вся эта затея могла сгореть в один час, не начавшись.

— Теперь, Арсений Григорьевич, о том, без чего всё прочее — труха, — сказал он тихо, и Зверев по этому тихому голосу понял, что дошли до сути. — Тайна.

— Тайна, — отозвался Зверев, и лицо его стало озабоченным. — Да. Это, товарищ Сталин, страшнее всех порогов и цен. Если про реформу узнают загодя — конец. Всё насмарку.

— Объясни, как ты это видишь. Отчего конец.

— А оттого. — Зверев отодвинул бумаги, заговорил горячее, чем прежде, потому что тут была его главная тревога. — Спекулянт не дурак. Он на своём мешке чуткий, как заяц. Пронюхай он, что деньги завтра обменяют десять к одному, — что он сделает нынче же? Кинется свой мешок спасать. Скупит на все деньги что попало: золото, камешки, товар, тряпьё, соль, спички, лишь бы не бумага. Или разнесёт по родне, по подставным, положит малыми вкладами на чужие книжки, чтоб под льготу подвести. И к утру реформы у него уже не мешок бумаги, а золото да товар, и мы ударим — а бить некого, он утёк. Мало того: пойдёт паника.

16