Кудыкины горы - Евгений Владимирович Кузнецов - Страница 44


К оглавлению

44
без лихой вести о неприятеле, без морового набата – опустел, с чумной беспощадностью, целый край – с градом Мологой, с тысячью весей.

Загадала Россия ещё одну загадку, на этот раз – самой себе. Отдали русские люди свою родину, отдали воде – добровольно, навсегда. Такого не ведают летописи всех времён! Когда-то на этом месте, на реке Сить, рубились орда и рать. Рать пала, но земля-то не перестала быть русскою, ибо жива она противоборством или хоть скорбью. А под каким же колдовством в веке нынешнем находились люди, если, покидая родину, верили, что предание её небытию допустимо или даже терпимо?.. Перерезали Волгу – становую жилу – и невиданной лужей стала растекаться по стороне этой, топя и Сить, и Мологу, стоялая, уж не бегущая на просторе, мертвенно-тёплая вода. И не породила Россия на сей раз ни бунта, который потом назвался бы, например, «плотинным бунтом», ни каких-нибудь новых раскольников, чтоб они, взяв иконы, ушли вглубь лесов – молиться о возвращении исконной родины. Было так, как было: ударил стальной кулак по карте – и разлетелись, словно брызги, во все стороны сёла-деревни – домами, соседи-близкие – судьбами. Часть домов и людей осела и вблизи будущей водной глади. И вот упёрлись в край воды дороги, утонули вдалеке последние острова, затёк даже горизонт… На всех картах мира появилось голубое пятно, похожее на след космически-гигантского копыта, на пятне – надпись: «Рыбинское водохранилище». А в окрестных деревнях, которые – только подумать! – оказались прибрежными, стали говорить по-житейски просто: «море».

И есть так, как есть: идут года, десятилетия; ветреными днями густо синеет, гонит волны с белыми барашками и всё шумит и шумит на целую версту это самое море… Но неужели до сего дня всё ещё сильна та колдовская сила? Неужели ни один человек, рождённый там, в том краю, не уловит во влажном ветре травяной запах детства своего, своей юности? Неужели ни один – тот, который тамошний, – не станет на колени у воды и не окликнет, как ту сестрицу Алёнушку, родину свою – каково ей теперь?..

1

Плотник Тихон Тихоныч Сорокин работал добросовестно, а жил небрежно. В округе был первый мастер – а обитал в кособокой лачуге; на любой шабашке исправен: топор выточен, под козырьком кепки торчит карандаш – а у самого с колченогого стола картошка убегает. Такое было бы простительно лишь пьянице, но Тихоныча, хотя он и выпивал, под забором собаки не нюхали. Среди мужиков гуляла про него даже слава человека прижимистого, жадного – при таких-то заработках! – и тем чудне́е была его жизнь в развалюхе-берлоге. За глаза его иногда называли Лешим, но прозвище это не привилось, потому как был он всё-таки человек безобидный. Да и вообще не очень-то смело судили-рядили о нём: он был не коренной здешний житель и уж по одному этому – непонятный. Странным он был и в обиходе: в разговоре – краток, в споре – уступчив, но, проходя мимо остановки, где ждут автобуса в город, вдруг вопрошал задиристо: «Далеко ли без хлеба-то?..» К любым чудакам привыкают – привыкли и к Тихонычу. Хотя, по правде, долго не давала всем покоя его прежняя жизнь: кто он такой, откуда свалился в эти края?.. Если же, случалось, собутыльник лез к нему в душу, то Тихоныч добродушно кивал, манил пальцем любопытного поближе – и орал ему что есть мочи в ухо: «Ехал грека через реку!..»

Сначала в деревне думали, что он какая-то далёкая родня старухе Березиной: повадился к ней с самого приезда. А та жила одиноко; известно: дети-внуки, небось, в городе. Но привлекли его, оказалось, рассказы бабки Шуры – ещё одна причуда! Прямо-таки изумляла Тихоныча судьба старухи – и судьба её дома: на каждом бревне его, на каждом косяке дверном и оконном, на досках карниза и фронтона – везде были намалёваны цифры, уж едва заметные.

Рассказывала Шура, что это, однако, не её родной дом. Её родной дом – «папин», как она его называла, – в пору всеобщего выезда из «затопляемой зоны» остался «там». Семье их, как и многим, вывезти его было «не в силу». Они получили «какие ни на есть» подъёмные, но сначала ютились у знакомых – на будущем берегу, кое-как обжившись, купили, уже на берегу настоящем, этот дом, «меченый». Он-то и есть «отель» – и бабка кивала в сторону недалёкого шума. Правда, где он стоял «там», она не знала, слышала только, что был он у людей зажиточных, и когда стали колхозы «затеваться», то их, всю семью, куда-то сослали. А через несколько лет началось затопление, и дом этот перевезли уж хозяева новые.

– Вот ведь, – завидовала Шура, – и перевезли, да не растеряли!

– Да, – со знанием дела соглашался Тихоныч, – всё как было.

И подходил к дому, ласково хлопал по тёплым от солнца брёвнышкам.

Одно печалило Шуру – дом ветшал: сгнили, расползлись нижние брёвна, всё больше перекашивалось крыльцо, так что уж не раз приходилось снимать двери и подстругивать её наискось. И нужно было Шуре думать: если дом спасать – то это надо было делать немедля (как надоумил плотник), с другой же стороны – скоро, быть может, он будет и вовсе ни к чему… Но Тихоныч убедил старуху, что жить ей ещё долго, а в квартиру тёплую её всё равно не позовут. И вызвался подвешивать сам. Шура долго не решалась. Сомнения её отвёл тот же Тихоныч: он запросил немного.

Прошёл год – и новый светло-чистый сруб, в три ряда, встал под окнами старого тёмного дома. Взялся Тихоныч с молодым плотником Тумановым Юрой, парнем ещё неженатым. Бабка Шура перебралась к соседке. Но с утра до вечера топталась возле плотников – «надоедала», как говорила о ней соседка-подруга. В самом деле: приходила она, по привычке, для разговоров; дружба с Тихонычем, его внимание просветляли ей желанную память.

А мужики тяпали себе да тяпали. Тихоныч, горбатый, худой, с седой щетиной, был в полинялом пиджаке с разорванными подмышками – стал он к старости зябнуть даже летом. Юра – этот в одной рубахе, расстёгнутой, тёмной от пота.

Дни стояли нежаркие, свежие; по небу бежали белые низкие облака, наспех заслонявшие солнце; шумело за полем, за кустами море.

Курили и закусывали плотники в огороде, в тени; меж собой переговаривались устало – кивками, редким словом. И всё слушали бабку Шуру.

– А я-то как со своим домом, помню, прощалась: все скобочки исцеловала. С крыльца-то меня под руки свели.

– Как же так? – начинал Тихоныч

44