– Десятка три контриков шлепнул! – гнусаво вещал он, сидя в отвратительно грязных кальсонах на, правда, и без того загаженном столе в палате. – А уж целок сломал – не сосчитать! Вот приехал в Петроград революционный порядок наводить: отсталые вы тут по этой части!
Спасения можно было искать только в церкви – и уже прозвучало это роковое слово в его жизни: «Живая». Через несколько лет казалось, что это одно живое, оставшееся в Советской России – все остальное умерщвлено. Живая Церковь88. Весть о ней принес его духовник, священник Андреевского собора, что на Васильевском острове, любимый батюшка Николай Платонов89. Его проповеди собирали тысячные толпы, слегка шепелявый и гугнивый, но чем-то очень милый и трогательный голос иногда срывался на экстатический крик, когда отец Николай произносил свои пламенные, способные смутить и зажечь любое сердце речи. Любовь к Христу, горячее сочувствие униженному народу, простые и ясные способы объединить христианство и демократию… К концу двадцать третьего года, кроме упрямого Киевского подворья, где с чисто хохлятской твердолобостью монахи признавали только власть опального Патриарха90, на Васильевском острове все церкви до единой стали частью обновленной Живой, имея своей цитаделью Андреевский собор с безраздельно царившим отцом Николаем Платоновым – а правой рукой его, верным псаломщиком и алтарником, постоянным гостем в одиннадцатом доме на Шестой линии был мечтавший о священстве доктор Богданов. Мечта его сбылась в самом начале двадцать шестого, когда обновленческий епископ Охтенный Ленинградской епархии Николай Платонов (высокие сибирские скулы, густые брови, умные светлые глаза, симпатичная, какая-то очень домашняя бородавка на левой скуле) – первый женатый епископ в Православной церкви – хиротонисал в Андреевском соборе смиренного безбрачного раба Божьего Германа в иереи; только тому успело исполниться сорок, и он вполне мог стать священником в Патриаршей – мог, но уже не хотел. Живая церковная жизнь увлекла его полностью, медицина, постепенно обретавшая приличный, а не революционный вид, отошла сначала на второй план, а потом была на время и полностью заброшена. Казалось, солнце Христа освещало и освящало каждый шаг новоиспеченного священника.
Так бывает только в молодости, когда простым прихожанином стоишь на литургии в старом храме, и немного пыльный свет широкими потоками льется сквозь высокие окна – на Царские Врата, на блистающую фелонь91 в алтаре, где просто и буднично происходит Таинство таинств, на склоненные головы простых женщин в косынках – и не знаешь, здешняя ли это литургия или уже неземная… Германа радовало все: службы на простом и доступном русском языке, понятном каждому; алтарь, вынесенный на середину храма, как в первые века христианства, еще не разодранного по живому на части; нестройное пение прихожан, от всего сердца вторящих священнику в меру невеликого умения, – вместо прежнего хора, уподоблявшегося недоступным ангелам, гласящим с небес непонятную песнь; веселые женщины из православного сестричества при храме, вовсе не похожие на старых заезженных кобыл, годных только на убой… Никто не принуждал их жить с нелюбимыми мужьями, держать голову опущенной долу – наоборот, они читали на службах наравне с мужчинами, иногда гораздо лучше и чище последних, шли разговоры о возрождении женского дьяконства… Вот бы Евстолия чудом оказалась здесь, взглянула на истинно Живую, не исповедующую никакого страдания и насилия церковь, – и с печалью подумала о своей безвозвратно загубленной ради неправильно понятых идеалов жизни!.. А может – не безвозвратно?.. Ведь дети ее уже, должно быть, выросли, а сама она все еще молода…
Впрочем, одна заноза сидела в сердце Германа глубоко – застряв там еще задолго до великого дня хиротонии, шевелилась и колола с каждым годом все чаще и больней, будто не заноза уже была, а пуля, ворочающаяся в теле старого солдата и не дающая спать. Он отмахивался до поры до времени, живя от укола до укола.
Расстрел Петроградского митрополита92 из Патриаршей Церкви – вот что смущало его.