Фашизмы - Александр Александрович Генис - Страница 2


К оглавлению

2
бабочку. А через стенку от нас фрау Шпигель играла Шуберта.

У Нью-Йорка и правда есть сходство с Веной. Великий космополит, он привечает любую культуру, сплавляя ее в свою. Для Цвейга Австро-Венгрия была прообразом Соединенных Штатов Европы. Он верил в ее счастливую судьбу как раз тогда, когда она стояла над бездной.

4

Свой гимн австрийскому уму и венскому гению Цвейг писал с одной целью: показать, что угробила война, понять которую так и не удалось историкам.

«Никогда не любил я так сильно наш Старый Свет, как накануне первой мировой войны, никогда так не надеялся на единство Европы, никогда не верил в ее будущее так, как в ту пору, когда нам мерещилась заря новой эры. А на самом деле это было зарево уже приближающегося мирового пожара. Вероятно, сегодняшнему, выросшему среди катастроф, спадов и кризисов поколению, для которого война стала бытом и чуть ли не повседневностью, трудно представить это доверие к миру, одушевлявшее нас».

И вот тут у Цвейга начинается самое интересное, вернее — страшное: бешенство войны, которое охватило чуть ли не самую образованную и культурную страну мира.

«Город в два миллиона, страна в почти пятьдесят миллионов считали в этот час, что переживают исторический момент, неповторимое мгновение и что каждый призван ввергнуть свое крохотное „я“ в эту воспламененную массу. <…> …никто в Австрии не отважился бы подумать, что повсюду почитаемый отец страны император Франц Иосиф на двадцать четвертом году своего правления мог без крайней на то необходимости потребовать кровавых жертв, если бы империи не угрожали злые, коварные, преступные враги».

Хуже всех для Цвейга были коллеги — литературная элита. В одно мгновение поэты предали те космополитические ценности, которые составили славу Вене, и бросились в пучину оголтелого патриотизма. Историки посчитали, что в первый месяц войны был написан один миллион стихов, ее прославляющих.

«Самым потрясающим в этом безумстве было, однако, то, что большинство этих людей были искренни. Многие, слишком старые или немощные для воинской службы, считали, что должны внести свой вклад. Всем, что они создали, они обязаны языку, а значит — народу. Таким образом, они желали служить своему народу словом и дать ему услышать то, что он желал слышать: что в этой борьбе правда только на его стороне, а неправда на другой».

5

— Начало войны, — пишет Цвейг, — свело с ума гордых своей культурой и терпимостью соотечественников.

В одночасье сменились все интересы — теперь они сводились к карте баталий. А ведь еще недавно те же австрийцы жили утонченными эстетами.

«…первый взгляд среднего гражданина Вены в газету каждое утро был обращен не к статье о дебатах в парламенте или событиях в мире, а к репертуару театра, который в общественной жизни играл необычайно важную по сравнению с другими городами роль».

Беда заключалась в том, что нормой стал извращенный патриотизм: «вера народов в правоту своего дела стала величайшей опасностью». На всех обрушилась «наглая, огромная и бесстыжая ложь войны», и устоять перед нею, не ощутив себя предателем, было мучительно трудно.

«Помешательство становилось всё более диким. Кухарка, которая никогда не выезжала за пределы своего города и после школы никогда не открывала никакого атласа, верила, что Австрии не прожить без Зандшака (крохотное пограничное местечко в Боснии)».

Я бережно храню в памяти этот абзац как образец геополитического бешенства. Попав в плен пропаганды, все — от поэта до этой самой кухарки — считали, что их собственная жизнь зависит от того, кому будет принадлежать спорная территория на границе.

Однако очень скоро стало ясно, что к Рождеству, как сперва считали все воюющие страны, ничего не кончится. Когда число жертв уже исчислялось миллионами, когда война отобрала всё нажитое XIX веком, столь удавшимся истории, выяснилось, что никому нет дела до этого самого Зандшака, о котором вспоминал только Цвейг, убитый этим помутнением рассудка.

О том, как трудно в такой ситуации справиться с давлением обстоятельств, говорит эпизод в самом начале войны. Писатель узнал о ней в Бельгии, но был не в силах в нее поверить.

«Мне казалось совершенно абсурдным, что в то время, как тысячи и десятки тысяч немцев беспечно и радостно наслаждаются гостеприимством этой маленькой нейтральной страны, на границе может стоять готовая к нападению армия. „Чепуха! — сказал я. — Вы можете повесить меня на этом фонаре, если немцы войдут в Бельгию!“ Я и поныне должен благодарить моих друзей, что они не приняли мое пари».

Ошибку Цвейга оправдывает здравый смысл, который далеко не всегда спасает от кошмара или позволяет его предсказать. Я испытал это на себе в 2016 году, накануне выборов американского президента. Послушав дебаты Хиллари Клинтон с Дональдом Трампом, я легкомысленно и публично поклялся съесть шляпу, если последний выиграет. Крикливый и малограмотный кандидат с хамскими манерами, не способный ответить ни на один вопрос, никак не годился в обитатели Белого дома. Все доводы были на моей стороне, а победа — на стороне Трампа.

Я не съел шляпу, и стыд за невыполненное обещание служит мне уроком недоверия к голосу разума. В истории часто побеждает абсурд, который принуждает к смирению. Каждый раз, когда судьба ставит нас или мир перед выбором между хорошим и плохим, доходным и разорительным, естественным и безумным, мы верим в очевидное и часто садимся в лужу.

6

Через два года войны выяснилось, что она никому не нужна. Если бы короли и президенты в августе 1914-го могли бы заглянуть в недалекое будущее, никто бы не ввязался в смертельную битву за то, чтобы условный Зандшак «был наш».

«Прежнего единодушия не было, ибо никто уже ни в малейшей степени не верил в великое „нравственное очищение“, столь восторженно провозглашенное философами и поэтами. Единство народа дало глубокую трещину; страна словно распалась на две отдельные территории: впереди — территория солдат, которые сражались и испытывали ужасные лишения, позади — территория оставшихся в тылу, тех, кто продолжал жить беспечно, кто заполнял театры, да еще зарабатывал на бедствиях других».

Сам Стефан Цвейг с первого дня мечтал о конце войне и боролся за него, хотя это означало поражение его родины и требовало большого мужества.

Но он был не один. Война порождала собственных гробовщиков, готовых на всё, чтобы прекратить бессмысленную бойню, не способную ничем себя оправдать.

«…мы… не могли дождаться, чтобы неизбежное, когда оно уже стало неизбежным, свершилось скорее; и день, когда кайзер Вильгельм, поклявшийся бороться

2