«Лишь бы на земле не оставили», – сомневался в словах Августины, и тяжесть стояла в груди. Тяжесть в сердце несла старуха. Тяжёлой, муторной духотой изнывала закудрявившаяся зеленью больничная аллейка, белея обрывками газет и другим мусором, который выбрасывали прямо в окно. Всё было тяжело: и жизнь, и смерть.
И когда старуха проковыляла в переулок и скрылась из виду (не углядел, как вдруг пропала), сорвалось с языка:
– В последний раз! Эх, Гутя!
В ответ забасил толстый голос уборщицы, прерываемый учащённым сопением и свистом, вылетавшим из мясистого рта.
– Чё ты… скуксился-то? – Подперев бока руками, уборщица прикрикнула на него строго: – Не робей, дед! Смотри на жизнь проще…
Рядом зашуршала швабра, отвоёвывая занятую им территорию, и Палыч побрёл в палату. Он сразу лёг на кровать и, повернувшись к тусклому вечернему окну, стал ждать своего окончания…
И вдруг словно внутренний винтик открылся в нём, стравило наружу ржавую жижу, как в старом полубочье, закисшую от долгого стояния. Опухоль сошла, жёлтая кожа обтянула кости, а там отменили системы. За какие светлые дела явилось ему с неба отпущение? Когда все ходы-выходы были заказаны, когда сам уверовал в березняки, а старуха, поди, надраила ботинки гуталином!
* * *
– …Огурчики солёные, сало, капустка с подвала! – зашумели старухи, зашуршали плащами. Лязгнула стальная плашка на двери магазина…
Навещая, старуха ссуживала ему мелочь на буфет. Старик же денег не тратил, бережно хранил в коробке из-под камфорного спирта…
У водонапорной колонки Палыч надавил металлически скрипнувший рычажок, и струйка воды брызнула в его сухую ладошку. Вода была холодной, из дальних недр стремилась наружу по железному горлу, и пить её он убоялся, а лишь смочил лицо и голову. В сандалию завалился камешек и бренчал.
С жадностью уловил старик запахи бензина, натягиваемые ветром из гудэповских гаражей. В ремонтном цехе стучали в чугунную рессору.
Под окнами конторы вжался в стену жёлтый, потравленный дождём снег. Торчала из сугроба приставленная к крыше лестница, исклёванная дождями до рухляди. А под крышей, во всю давно не белённую стену, тянулась красными ностальгическими буквами советская установка, искусно подновлённая к нынешним майским праздникам:
Если будут дороги, значит, будет и жизнь!
Заручившись поддержкой ГУДЭПа, старик вытряс из сандалии камень и, утолкнув обратно в котомку высунувшееся на волю бутылочное горлышко, степенно поковылял по тракту – чтобы жить.
6
Крупный уголь старуха берегла для зимы. Затопив печь дровами, она нашвыряла несколько совков околышей, а вскоре заметалась по кухне: из установленного над печкой бункера местного отопления вскурился сухой обжигающий пар.
– Да что ты, все напасти на меня нонче! Ладно, если бы пакости строила соседям, дак не делала ничего! И за чё карает Господь?!
Она всё-таки совладала с собой, принесла с веранды ведро воды и с табуретки, грозящей швырнуть на раскалённую печку, наполнила стремительно выкипающий водосборник…
После войны с водосборником старуха завела из гречневой муки тесто на блины. Натерев сковороду крупной солью, дабы замес не приставал к днищу, сварганила большое блюдо – толстых, сытных; для старика. Фронтовым конвертиком сложила в кастрюльку, бросила на горячие кусок масла и завернула посудину в шерстяной платок, чтобы принести в больницу будто только с печки. Ещё отварила картошку в мундире, слазила в подвал за баночкой солёных огурцов. Огурцы могли испортиться от долгого стояния (самой-то кусок в горло не шёл, а початую трёхлитровку когда осилишь?), сунуться же вторично в подвал, убрать соленье с вольного духа – морочно, да и неладно раз за разом ползать в хранилище, когда всё одно доставать потом. И старуха, отобрав несколько огурцов старику, отцедила из склянки половину рассола, добавила ложку сахара и залила по горлышко кипячёной водой.
– Так-то оно дольше сохранится…
Всё уместила в сумку, надела плащ и повязала платок, до короткого сипа запыхалась и шлёпнулась в прихожке на лавочку – отдохнуть в полумраке недужного утра.
Зазвонил телефон; старуху словно чёрт копнул.
– Но-о?!
На другом конце полетели длинные журавли.
И сызнова завертелось в голове: всё-таки звонил ночью телефон, а не приснилось ей.
– Помрёшь, Владимир Павлович… – Старуха со вздохом кивнула, точно не она – кто-то другой сказал эти слова, а она дала согласие.
Звякнуло в сенцах, и на пороге, как старичок-боровичок, вырос Колымеев, а голова старухи, будто срубленная, поклонилась к полу, чёрный гребешок, воздетый на макушку, – сорвался.
– Чё-то темно у тебя, бабка! – Старик нашарил за спиной выключатель и хозяйски запалил свет. – Никак чертей гоняла?
В скупом огоньке шестидесятки (лампочки мощнее старуха не брала из соображений экономии) старик предстал во всей своей болезно-корявой, но милой давней красоте.
– Где тапочки?!
Старуха, через «ой!» помалу возвращаясь в себя, извлекла из-под лавки завёрнутую в газету обувку, которую на днях купила Колымееву взамен стоптанной. Но старик не глядя сунул ноги в обнову и, заправив по привычке брюки в носки, пошёл в кухню. Пока не было ясно, по какой причине он вдруг свалился, о худом же старуха не хотела думать.
На кухне Колымеев выудил из-за пазухи бутылку и твёрдо, как точку в затянувшейся истории, стукнул посредине стола.
– Сдурел?! – наконец понесла словом старуха, и руки её, прижатые к груди, застыли всплёснутыми. – Одной ногой там уж, а всё бутылочки на уме!
Старик ещё порылся в кармане и сунул старухе плитку шоколада, ощутив на мгновение томительный запах дегтярного мыла, которым Августина мыла голову.
Ещё больше удивилась Августина Павловна, вертя в руках подаренную сласть и с грехом разбирая буковки на золотистой бумаге.
– Пенсию, что ли, получили, Владимир Павлович? И когда Зинка-почтальонша успела?! – Старуха невинно пожала плечами. – Ишо в больнице, наверно? А чё? И в больнице выдают – на системы-медикаменты надо тормошить из стариков? Будь здоров какое предприимчивое государство! Даром помереть не дадут…
Уперевшись в колени костистыми, туго обтянутыми сухой кожей руками, старик задумался, пугая отрешённостью своего лица. Всю дальнейшую судьбу старухи, неотделимую от жизни и судьбы Колымеева, дни и ночи неустанных, одной ей ведомых раздумий, слёз и переживаний должно было окрылить или окоротить плюгавенькое, меньше