Но не зря сказано, что нет худа без добра, и хотя с поломкой фотоаппарата снова всего и числится у меня на вооружении, что лишь блокнот и карандаш, как и было на старте моего писательского пути, зато начинаешь осознавать, сколь много это! Пожалуй, больше, чем способны дать глаза, уж во всяком разе – дальновидней внешнего зрения, а следовательно, прозорливей и правдивей по существу.
Роща золотая
Всё чаще хлещет дождём, лишь последние дни были солнечными. Вот и теперь заненастило. Тучи жмутся к земле, и рано темнеет. Взбежать на угор – лес яркими пластами! Каждый телескопически выдвигается над другим: жёлтым – берёзовый, багряным – осиновый, бурым – черёмуховый. А ветер – взвертит космами, пламенем, искрами, словно секутся электрические провода. Стоишь без шапки – и душа вон от невозможности описать и бесконечности любви ко всему этому земному, милому, тленному…
В свободное утро, едва обсохнет, хожу в лес. И как тоже славно – бродить по осеннему! Лучше всех, пожалуй, понимал это Николай Рубцов, весь – в заветном русском пейзаже с этим вот березнячком, с дождиком после обеда и белыми снопами дыма над деревенскими огородами… Очень сентябрьский поэт. Светлый. Из лета в осень. Есенин ближе к октябрю (в буквальном значении, без подтекста). В нём больше ветра и промозглости. Больше ощущения подступающих метелей. Ужаса. Мрака. Деревянных всадников в саду. А в Рубцове, что там ни говори, есть надежда! Так есть она, слабая, недолговечная, в этих листьях – пожелтевших, но ещё не оторвавшихся от веток:
Въезжаем в рощу золотую,
В грибную бабушкину глушь,
Лошадка встряхивает сбрую
И пьёт порой из тёплых луж…
………………………………
И, как тебе, цветам осенним
Я всё шепчу: «Люблю! Люблю!»
Или:
Пусть деревья голые стоят,
Не кляни ты шумные метели!
Разве в этом кто-то виноват,
Что с деревьев листья улетели?
…У Есенина и этой малой надежды нет:
Как дерево роняет грустно листья,
Так я роняю грустные слова.
И если время, ветром разметая,
Сгребёт их всех в один ненужный ком,
Скажите так… что роща золотая
Отговорила милым языком.
И недаром одно из самых проникновенных и памятных у Сергея – вот это:
И мне, чем сгнивать на ветках,
Уж лучше сгореть на ветру.
Но, может быть, потому-то и отзывается душа на стихи Есенина, как ни на чьи другие, разверзается ямой, так что чертям тошно, и всё оттого, что правда у него страшнее вымысла. И если бы не Рубцов, не врачевание его, и когда бы ни рубцовская свершившаяся способность дожить до тридцати пяти и уйти, ни в чём не растратясь, не погаснув, не зачернясь ни строкой, – как было бы душно и сумно на этом свете…
Письмо в никуда
Во первых строках сообщаю, что как есть пришедши из леса, где я собственной персоной готовил из молодых берёз черенки для вил и лопат и наслаждался величием природы, как выражаются городские поэты. В то же время Шарик забурился под корни ветровальной кедрины, замыслив докопаться до бурундука, благоразумно юркнувшего в норку, и на природу плевал глубоко и конкретно, а едва я потащил его за хвост, оглянулся с таким видом, как будто хотел сказать: «Ты кого тянешь, падла?!»
…Шёл сегодня по задичавшему полю, в котором паслись чьи-то коровы, – и тут помстилось что-то такое из юности, с таким же ненастным осенним днём. И стало грустно, хоть плачь! Но и светло, как в осиннике, когда листья обсеклись и в голых ветках – синь неба, клин гусей, след от пролетевшего самолёта. И тем отчаянней возмечталось, чтоб рука об руку шла любимая женщина: взять, придвинуть за плечи, поцеловать. Сказать, что долго ждал…
В лесу медведь разорил муравейники, вздыбил камни у дороги. Осень, пора подыскивать берлогу, а он всё быкует! Шарик для острастки рыкнул в глубину леса – туда, где хрустнул сучок, и в его голосе было много понимания и правоты.
Видел на пихте чьё-то гнездо и рядом, на веточке-рогатке, заячью лапу. Похоже, здесь живёт какая-нибудь языческая богиня, по утрам ударяется о землю и превращается в красну девицу, прохаживается с лукошком и охмуряет бродячих писателей.
На обратном пути срубил берёзовый нарост – кап: на пепельницу (курить, когда снова будет грустно), или на рукоятку ножа (пырнуть по горлу, когда – всё равно).
Шарик натёр лапы, с понурым видом плёлся сзади – заматерелый, постарелый. Шарик-старик. Даже не верится, что жизнь его прошла. А ведь ещё вчера шатались в здешних лесах весь октябрьский ветреный день, когда уже лежал снег и жали первые морозы. И такая радость пучилась в груди, такой пружиной сжималась душа в ожидании первой полайки! В обед пили чай, задымив костёр на пустынном берегу таёжной речки, и Шарик нюхал выплеснутый с опивками лист смородины, и лист – тёмно-зелёный, напревший – остывал на снегу и неизъяснимо хорошо пахнул. И уже было чем-то лишним, если Шарик срывался пулей, должно быть, заслышав звук беличьих коготков, царапнувших дерево, и вскоре начинал базлать – истошно, нервно, если белка сидела на виду и дразнилась. И хотелось поскорее прекратить этот лай,