Зеркало сердца - Ляман Сархадовна Багирова - Страница 35


К оглавлению

35
побывать в нём. Ну, одним словом, мне необходимо увидеть его своими глазами!

В Валиных глазах прочиталось безмерное терпение и покорность судьбе! Самый старый тбилисский парк — Муштаид — был расположен на другом конце города около футбольного стадиона. Валин ответ был божественно краток:

— Почапали!

Дорога была долгой, но (ах, как щедр тбилисский сентябрь на причуды!) невероятно лёгкой, воздушной, словно шагали мы не по асфальту, а по облакам. Валя деловито посвящала меня в краткую историю парка, звук её голоса сливался с шумом проезжающих машин, шелестом листьев и ветра. Мне казалось: это сам город рассказывает одну из своих тайн.

— А разбил этот парк в начале 19-го века перс Муштаид в память о своей любимой жене-грузинке. И дом его был здесь рядом с парком. Вот мы уже пришли.

Я никогда не испытывала подобного чувства. Оно было ни на что не похоже. Железные ворота, за которыми начинался парк, словно были дверью не в другой мир, а в маленькое подводное царство. Да, в этот парк не входили, а будто ныряли, мгновенно ощущая, как над головой смыкаются воды времени. Парк был спящим. Он спал тем особым, хорошим и добрым сном, в какой, наверно, были погружены герои сказки «Спящая красавица».

Спала аллея реликтовых деревьев: ветер почтительно стихал перед столетними дубами, платанами, магнолиями и кипарисами. Дремали сизые кусты можжевельника и туи, и только солнце разносило по воздуху их терпкий аромат.

Спала первая в СССР детская железная дорога[10]. У жёлто-розового паровозика с нарисованной на боку цифрой 1721 был добродушный вид. Скорее всего, ему снилось, как в 1935 году его, нового, блестящего и яркого, запустили в работу, как весело он бежал от станции к станции и что всей железной дорогой управляли дети. Они были и машинистами, и контролёрами, и пассажирами и страшно гордились, что им доверили такое настоящее важное дело!

Дремал на перроне и единственный охранник этого железнодорожного богатства. Он сидел на стуле, солнце припекало ему макушку, и лицо его выражало сожаление. Ах, как было бы хорошо, если бы вместо неудобного стула здесь стояла бы кровать, на которой можно было растянуться в своё удовольствие!

Спала и древняя карусель времён основания парка. Деревянные лошади, страусы и совсем не свирепые львы с хвостами из настоящего конского волоса словно в полудрёме описывали медленные круги. Один поворот, другой, третий: вот промелькнула лошадка, вот поблекший страус, лев с выломанным клыком. Неужели вам целых два века?… Трогательные свидетели времени, вы уцелели сквозь бури бед и лет и по-прежнему рады своим маленьким седокам.

Спало и здание местной администрации, больше похожее на дом какого-то небогатого князя. Деревянная постройка с резными голубыми колоннами и белыми дверями-арками — она производила двойственное впечатление: крепко стоящего на земле, даже врастающего в неё, и устремленного в небо. Хотя, может, это голубые колонны сообщали ей крылатость?…

Спала комната смеха с большим замком на двери, спали гипсовые добродушные дивы, играющие в кости, и старинная водяная карусель с лодками.

Спала и маленькая розовая эстрада: когда-то здесь звучал духовой оркестр и устраивались концерты. Сейчас тишину нарушали только наши шаги по красному гравию, которым были усыпаны все дорожки парка.

— Ты что? Плохо? — удивлённо спросила Валя (Господи, она ведь не умолкала всё это время, а я только плыла сквозь её голос), увидев, как я медленно присела на скамейку, около большого платана.

— Ничего. Просто вспомнила фразу из «Повести о жизни»: «Я пошёл в сад Муштаид и долго сидел в тени, на скамейке, потом сел прямо на землю, — она была холодная в тени. Я набирал эту холодную землю в ладонь и прикладывал ко лбу». Хочу понять, что чувствовал он, когда писал эти строки.

— Насколько я помню, Паустовский расстался с любимой женщиной и оттого чувствовал одиночество. Именно с такими чувствами и пошёл сюда. Но нам это не грозит! Мы ведь не расстаёмся?!

Трудно сказать, чего было больше в её вопросе: тревоги, надежды или утверждения.

— Да, мы не расстаёмся, пока мы вместе. Мы вновь придём в этот полный очарования парк Муштаид, мы зайдём в кофейню на улице Амагшенебели, мы пройдёмся по Руставели и поедем в Этнографический музей. Мы увидим ещё многое…

И пусть спит старинный парк, пусть вечно будет погружён в дрёму, но сон его добр и светел, как светел и добр был этот обычный тбилисский день. Золотой…

Я взяла из парка на память три камешка и две веточки туи. Чтобы вернуться.

Я вернусь.

Сентябрь, не отводи твоё крыло,

твоё крыло оранжевого цвета.

Отсрочь твоё последнее число

и подари мне промедленье это.

* * *

Наладится такая тишина,

как под водой, как под морской водою.

И надо жить. У жизни есть одна

привычка — жить, чтоб ни было с тобою[11].

(написано в сентябре 2024 года)

Октябрь: Шаги

И на голой чёрной вербе

Луч холодный не дрожит.

Блещет небо, догорая,

Как волшебная земля, Как потерянного рая

Недоступные поля.

Дмитрий Мережковский

Все говорили (сначала шёпотом, а затем — бойчее, вслух), что после болезни Сенин стал другим. Не особо изменившись внешне — тот же густой ежик подстриженных волос, те же полупрозрачные в проголубь глаза, вислый нос и впалые щёки — внутренне он словно повернулся в три четверти. Так бывает, когда человек стоит на пороге и, чуть-чуть развернувшись в сторону двери, собирается уходить. Но что-то задерживает его: необходимость ли последнего жеста, слова ли… «Ну, я пошёл», — и уже занесена нога через порог, но шаг ещё не сделан, и так и застывает на мгновение в задумчивости: «Что-то ещё сказать хотел, да забыл». И вот в этом невысказанном слове, несделанном жесте и пребывал Сенин душевно. Надо сказать, это его серьёзно угнетало. Только кажется, что недуги заканчиваются на нас и дальше никуда не распространяются. Отнюдь! Плоть всего лишь тюрьма для недуга, он наполняет её, разъедает ржавчиной, и вот уже стены тюрьмы становятся хрупкими, тебе уже велико или мало собственное тело, как одежда не по размеру. Недуг вырывается наружу, торжествуя, отравляет всё вокруг. Отношения с людьми, окружающим миром, привычки, порой даже принципы — всё трещит по швам, отражаясь в жестоком оскале болезни.

Сенин и сам не

35