– Было время, и это еще так недавно, – начал арестант, – когда я и не думал ни о каких прокламациях, ни о каких бунтах и стачках, и самым искренним образом считал все это за величайшие глупости. Я просто себе работал, был занят своим насущным делом и заботился только о том, как бы доставить хоть малейшие удобства в семейной жизни моей жене… Я очень… много и сильно любил ее! – Голос Коробова дрогнул от волнения; в нем послышались слезы. – Вдруг в мой семейный угол врывается этот человек. – Он указывает на Вельтищева. – К чему, зачем ему понадобилось отнять у нищего все его счастие – это уж дело его совести!.. Мне тяжело вспоминать… да тяжело и высказывать вам все это… Одним словом, я долго был обманут… Наконец я был брошен… в лице жены страдало мое имя… Я все ж таки любил ее, умолял вернуться ко мне, но… все было напрасно! Я стал пить, дошел до нищеты и чуть не до последней степени нравственного падения, где уж мне стало решительно все равно, чем ни быть, где ни жить, что ни делать – хоть на каторгу! Меня душило мое горе: нужен был какой-нибудь исход, отвлечение, нужно было забыться, размыкать как-нибудь свою тоску – и я решил себе снести это горе в Сибирь!.. Я, может, и глупо, но надеялся, что моя несчастная судьба когда-нибудь тронет наконец сердце моей жены, что она хоть вспомнит меня издали со слезой раскаяния… Это была моя надежда, мое утешение, моя месть этой женщине – и я решился. Вот вам психический мотив и нравственные побуждения того, что я сделал. Ее я не обвиняю, но с этим мерзавцем, – поднял голову и руку Коробов по направлению к Вельтищеву, – с ним желал бы я от всей души встретиться когда-нибудь еще на каторге… там, быть может, мы бы рассчитались… Я жалею и раскаиваюсь, что доселе у меня не хватало духу застрелить его, как собаку!
Голос Валерьяна задрожал, оборвался, и рыдания, сдерживаемые доселе, полились из груди с необузданной, истерической силой. С ним сделался нервный припадок.
Следователь приказал жандармам бережно отнести его в отведенный ему номер и послать за доктором, а затем объявил допрос оконченным.
Ирина встала и вдруг сильно шатнулась, едва успев хватиться за спинку кресла, что помогло ей удержаться на ногах. Лицо ее было бледно, руки и губы дрожали.
Чиновник предупредительно кинулся к ней на помощь:
– Что с вами, сударыня?! Вам, кажется, дурно?..
– Н-нет… ничего, – с усилием произнесла Ирина. – Могу я теперь ехать домой?
– О, конечно! И я вас более уж ни за чем не потревожу!
– В таком случае… нельзя ли… приказать проводить меня до кареты.
Услышав эту просьбу, Вельтищев, который был в крайнем затруднении – на что ему решиться и как теперь повести себя с Ириной, поспешил к ней на помощь и, в качестве родственника, предложил опереться на его руку.
Но Ирина обдала его ледяным, презрительным взглядом и, собрав все свои силы, все присутствие духа, молча и без посторонней помощи, твердой походкой вышла из комнаты.
– Скажите, мне будут возвращены мои бумаги? – кротким и покойным голосом обратилась к чиновнику Людмила Сергеевна, когда ее соперница скрылась за дверью.
– Без сомнения, сударыня, вы их получите, – с официальной любезностью ответил следователь.
– И как скоро могу я получить их?
– Мм… смотря как… это будет зависеть вообще… по миновании в них надобности.
– Значит, и я могу надеяться на возвращение мне моих документов? – вмешался Вельтищев.
– Разумеется!.. – удостоверил его чиновник. – Подайте лишь нам простое заявление, и, как только минует в них надобность, мы тотчас же возвратим их по принадлежности.
Людмила сумела выдержать себя настолько, что не выдала своей души и мысли ни малейшим движением – ни внутренним, ни внешним – при последних словах Вельтищева. Но она вполне оценила их значение; она поняла, что Платон все еще хочет вырваться из-под ее власти и рад ухватиться для этого за малейший удобный повод.
Они вышли вместе на улицу и остановились одни перед своими экипажами.
Вельтищев лицемерно выказал намерение подсадить Людмилу в коляску.
– Постойте! – строго и холодно остановила она его руку. – Я вижу, вы опять хотите продолжать со мной вашу игру… Вы неисправимы, мой милый… но берегитесь: бой будет неравен! И если вы только осмелитесь подать это заявление, я тотчас же раскрою этому самому следователю, какой смысл и значение имеют ваши документы.
XII. Маска
На другой день после допроса джентльмен-чиновник получил утром маленькое письмецо, подписанное очень красивым, тонким почерком, в котором нетрудно было узнать женскую руку.
Так как на конверте значилось: «Ивану Ивановичу Вантрик», то джентльмен-чиновник вскрыл письмо с сознанием полного права, ибо оно только к нему и могло быть адресовано.
Жаночка Вантрик (под этим именем джентльмен был известен в кружках своих правоведских товарищей) не без самодовольствия прочел в женском письмеце следующие строки:
«Если для вас имеет некоторое значение просьба молодой и хорошенькой женщины, то забудьте на нынешний вечер ваши несносно скучные дела и приезжайте в маскарад дворянского собрания. Беру на себя смелость уверить вас заранее, что вы не будете раскаиваться в бесполезно убитом вечере».
Подписи не было, но Жаночка Вантрик, приобыкший уже к посланиям подобного рода, ни на минуту не усомнился в его женском происхождении, в чем удостоверяло все: и почерк, и легкий запах, и цветная бумага с букашкой, и изящный конвертик – одним словом, все указывало Жаночке, что это – «дело женских ручек», а Жаночка имел слабость считать себя сердцеедом. Один только почерк был ему