Где во всем этом субъект – где бытие-тем-кто-ты-есть? Нигде, разумеется. Но еще оно – вот же оно, оно здесь, уже в том элементарном факте, что мы всегда себя так или иначе осознаём, как осознаём и различные происходящие там и сям события как происходящие с кем-то, а если они происходят с кем-то – то есть и «кто-то», субъект, то самое «Я», бытие-тем-кто-ты-есть – в качестве, на худой конец и по крайней мере, такого безместного места, где можно утверждать, что все эти тамости, сямости и колебания – они происходят с кем-то. И все же в это же время сильнее этого ощущения «Я» ничего нет – оно возникает и едва не пульсирует, оно трепещет и содрогается пред лицом бытийных напряжений, – тех, что исходят от чашки в сочетании с текстурой дерева, из голоса Скипа Джеймса и Билли Холидей или от взгляда на парящую массу цвета в центре одной из картин «Великой долины».
Что я хочу сказать, так это то, что сама Джоан Митчелл – та неповторимая конкретность, которой является человек по имени Джоан Митчелл, – на этом холсте и по всему этому холсту таки присутствует, а иначе и быть не может – ведь даже когда сталкиваешься с абсолютной осмысленностью пространства, цвета и бытия-ради-бытия, которые на холсте очевидно присутствуют, даже когда с этим со всем сталкиваешься, то сталкиваешься также и с очень конкретным человеком, с Джоан Митчелл, переживающей то бытийствование, которое ей однажды явилось на побережье Корсики или в ее воображении, когда она представляла детей, играющих где-то во Франции, и это оставило в ее душе своего рода выемку – там и тогда, где и когда с ней случалось что-то, чего она контролировать не могла, и все же она отдалась этому опыту, приняла его как свой, хотя этот опыт сделался ее опытом и без ее выбора. Это переживание ее выбрало – и она стала таким моментом, а затем позволила этому вот моменту проникнуть в собственную душу, пробить выемку у нее в душе там, где у нее в тот неважно какой полдень было свободное место. Ей удалось взрастить и взлелеять эту душевную выемку, а затем, наконец, оберегая в собственной душе ее пространство и очертания, удалось это вот передать – в таких, каких нужно, отметинах цап-царапок, оставленных пальцами пятнах и движениях кисти. И это бытие, это конкретное напряжение бытия, которое с Джоан Митчелл произошло и через Джоан Митчелл передалось, было отмечено, открыто ее разумению и перенесено на холст подобно огню – подобно цепочке молний, пробивающих и прожигающих себе путь сквозь разные частные сущие, разные субъективности, мои ли, ваши, чьи угодно еще – все мы, предстоящие у полотен «Великой долины», можем быть опалены молниевым разрядом того особого опыта, который однажды настиг человека по имени Джоан Митчелл – в тот день, когда, и в том месте, где он ее настиг.
XVI
Джоан Митчелл видит, в каком направлении движется история искусства, и мчится в обратном. Жан-Поль Риопель сбегает с выгульщицей собак – и Джоан Митчелл начинает себя жалеть. Джоан слушает оперу. Опера приводит нас к рассмотрению кое-каких величайших в истории еблемарафонов
Возможно, одной из причин, почему Джоан Митчелл рванула во Францию, было то, что она знала, сколь важно держаться поближе к чему-то уже ушедшему, и это «держаться поближе к чему-то уже ушедшему» значило для нее близость к линии между бытием-тем-кто-она-есть и бытием-по-ту-сторону-и-сверх-того-чем-кто-она-есть. Это место – волшебное, но также, оттого и по необходимости, – место смерти. Она хотела быть в этом месте. Но еще она смерти боялась. Смерти она боялась нередко. Когда в середине 1980-х немолодой уже Джоан Митчелл диагностировали рак челюсти, то все шло к тому, что челюсть ей могут ампутировать полностью – и это, будьте уверены, пугало ее до чертиков, ведь трудно себе и вообразить более ужасающую перспективу, более ужасающий выбор, чем когда ты решаешь, дать ли врачам отрезать значительную часть твоего лица или нет. В итоге Джоан Митчелл прошла курс радиотерапии, который на время остановил-таки рак и позволил ей сохранить челюсть – хотя с тех пор эта самая челюсть, можно сказать, истончилась, стала негодной, хрупкой и почти на ее лице омертвела, а еще, говорят, весь остаток жизни – а жить ей оставалось не так уж и долго – челюсть Джоан Митчелл нередко пронзала ужасная боль, а ее саму, и тоже нередко, – страх, что эта отныне мертвая и хрупкая штука, которую облучали и вылучили из нее всю жизнь, может в любой момент треснуть, поэтому с ней во избежание этой опасности требовалось обращаться предельно бережно, так что на фото и видеозаписях поздних лет Джоан Митчелл часто можно увидеть, как она за свою челюсть держится – баюкает свою челюсть, как будто бы это нечто, что вот-вот расщепится на части.
Необходимо отметить, что Франция олицетворяет смерть отнюдь не для всех. Это по отношению к Франции было бы несправедливо. Смертельность Франции – вещь относительная. Для Джоан Митчелл Франция была смертью потому, что как художница Джоан Митчелл сформировалась в послевоенной Америке. Вся суть принадлежности к Нью-Йоркской школе художников и поэтов была в том, чтобы говорить Франции «нет», чтобы объявлять окончательную смерть Франции – притом, что под «Францией» они понимали в основном, конечно, Париж, а он долгое время в начале XX века – в первой половине XX века, –