– Привет, – говорю, – чего стоишь тут в темноте?
Она переступает с ноги на ногу, выкидывает окурок на обочину дороги, он рисует в воздухе загогулину и гаснет.
Я делаю еще шаг к ней. Один шажок.
– Хиллеви, – говорю я.
Теперь я могу ее рассмотреть.
Во всяком случае ее видно лучше, чем из окна.
В горле ком, он поднимается, как закипающее молоко, на мысли, как же мало мы виделись в последние годы. Как так вышло? И до чего ж она исхудала, тощая, похожая на темный лист бумаги. Ингеборге бы не понравилось.
– Ты уж небось замерзла.
Молчит.
– У меня там в доме кофе есть.
Молчит.
– Хорошо, что ты решила приехать.
Молчит.
– Ты в дом не зайдешь?
Молчит.
– А знаешь что?
Она приподнимает голову, чуть-чуть, но я вижу ее глаза, у нее страшной красоты глаза, точь-в-точь как у ее матери.
– Я нашел твои лыжи.
Точь-в-точь как у матери эти ее глаза.
– Они в подвале лежали.
Ноги меня едва держат.
– Никто так не мчал по лыжне, как ты, – говорю я.
Она издает какой-то звук, непонятно, что он значит, и идет, она такая худющая, что это наверняка опасно, такая тощая, что кожа как будто приклеена к ногам, господи, что они сделали с моей дочкой, она проходит мимо меня и шепчет привет, отец, просто проходит мимо, идет дальше, входит в круг света уличной лампы, на свету совсем старушечья фигура у нее, поднимается по ступенькам и заходит в дом, где когда-то выросла, нет, в голове не помещается, что это моя маленькая девочка, и зачем я их позвал сюда, придумал тоже, ничем хорошим это не кончится, для чего мне все им рассказывать, только еще раз закапываться в это, и еще глубже.
Я закрываю за собой дверь и медленно бреду в гостиную. Вижу, как Хиллеви подходит к стулу. Она не глядит по сторонам, как Ян Видар, даже беглого взгляда вокруг не бросила, хотя не была тут давно. Наклоняется, убирает стопку газет, которые я туда складываю. Недовольно морщит рот, трет руки и горестно вздыхает, усаживаясь, наконец вздергивает подбородок и смотрит на меня.
– Давайте кофе поставлю, – говорю я, стараясь выдавить улыбку. – Простите за беспорядок, мне он не мешает.
– Не хлопочи, – говорит Хиллеви. – Я не пью кофе по вечерам, я от него не сплю.
Какой же звучный голос. Она очень хорошо пела, многие так говорили, помню, кто-то из учителей советовал ей петь в хоре. Точно, так и было, но она отказалась, она любила только лыжи.
– А я, пожалуй, выпью кофе, не откажусь, – говорит Ян Видар. Он не успел сесть, и топчется посреди комнаты. – Пойду тогда сварю. – И уходит на кухню. Все-таки хороший он парень, думаю я, никого не держит в страхе.
Хиллеви задрала подбородок выше:
– Давно я здесь не была, – и оглядела-таки комнату.
Я поморщился. Она вложила правую руку в левую и ладонью гладила пальцы. Не этих слов я от нее ожидал, думал, она будет говорить, как в статьях своих пишет, как у них в столицах принято, а она пожалуйста вам.
– Да уж да, давно.
– А где Оддо?
Бровь приподняла даже.
Я отвечаю, как раньше Яну Видару, – машу рукой вглубь дома и говорю:
– Он придет.
Она кивает.
– Ты напился.
Я пожимаю плечами.
– А ты не мог не пить сегодня?
Голос резкий, как по телефону.
– Я уже спрятал бутылку.
Я изо всех сил напрягаю язык, чтоб он ни-ни, не заплетался, чтоб никакой каши во рту.
У нее мрачнеет взгляд.
– Худая ты стала, – говорю я.
Я как сейчас вижу малышку Хиллеви лет семи, она носится по двору, и волосы развеваются во все стороны. А Ингеборга стоит, руки в боки, качает головой и смеется, я так и слышу ничем не стреноженный вольный смех моей жены, а перед собой на стуле я вижу тощую, сутулую малышку Хиллеви с мрачным взглядом, со скособоченной шеей, как будто перебитой, и это не может быть моя дочь, это просто вообще никак невозможно. Дьявол задери всех этих паразитов и всю ту жизнь, которая ее так помяла.
– Хиллеви, что они сделали с тобой?!
Она не отвечает на это, она говорит:
– Сколько тебе осталось?
В дверях тут же возник Ян Видар. Я чую запах кофе и слышу, как булькает на кухне кофеварка.
– Чтобы много, так нет.
– Ты вызвал нас не поэтому?
Я усмехнулся. Хотя не собирался. Я точно не собирался смеяться ни под каким видом, а вот поди ж ты, усмехнулся, сам того не желая, такая она потому что, Хиллеви эта, вся в отца.
– Нет.
– Отец, тогда говори прямо.
Я слышу, что кто-то открывает дверь у меня за спиной. Оддо заходит в комнату, ничуть не удивленный тем, что эти двое тут. Стоит и смотрит на них, как ничего такого, будто они приезжают кажинный вечер, но я знаю, что в душе у него буря, бурное море, и оно поднимается, волны накатывают, шум, брызги. Просто нам всего не видно.
– Привет, Оддо, – говорит Ян Видар и одаривает приемного брата улыбкой.
– Привет, – отвечает Оддо.
Хиллеви встает, тоща тощой, вот же беда, и подходит к нему.
Целуется с ним и обнимает его, долго, гораздо дольше, чем мне помнится по прежним временам.
Может, с годами до нее дошло все, чего она не могла понять в детстве, когда мы свели их жить одной семьей.
Оддо оделся в спортивки и красно-черную рубашку, самую свою любимую.
– Я пошел в сарай, – говорит он.
– Давай, – отвечаю я.
– Я попозже загляну к тебе, – говорит Ян Видар.
Оддо вдруг замирает на полушаге, разворачивается и втыкает в них взгляд, переводит его с одной на другого несколько секунд, а потом снова прячется в себя.
– Здорово, что вы приехали, – говорит он, – очень здорово, Хиллеви и Ян Видар. Я просто усталый, и я… и… – Он спотыкается на каждом слове, не знает, что сказать.
– Все хорошо, Оддо, – говорю я, – иди в сарай.
Он уходит, но все молчат. Ян Видар приносит из кухни две чашки и кофейник. Наливает мне, спрашивает Хиллеви, не захотела ли она кофе, она мотает головой, а Ян Видар приносит себе от камина решетчатый стул.
– Он знает, что его мать Осе?
Хиллеви задает мне этот вопрос, отвернувшись