Толлак, который Ингеборги - Туре Ренберг - Страница 16


К оглавлению

16
сам это знал, поэтому просто кивнул.

– В жизни не видел, чтобы кто-то бегал, как она.

Я снова кивнул.

– Голову нагнет и всё, понеслась! На лыжне ей равных нет. Ты видел гонку на прошлой неделе?

– Да, – сказал я.

– И видел, что она сделала на последнем круге?

– Да.

– Мало кому такое под силу. Обойти четырех человек, настолько прибавить скорость.

– Да, она может добежать на зубах.

Хиллеви было тогда двенадцать, может, тринадцать. Мы с Ингеборгой иногда говорили об этом, что Хиллеви не такая, как все, когда у нее на ногах лыжи, а в руках палки. Ингеборга качала головой, улыбалась своей хорошей улыбкой и говорила:

– Что из нее вырастет, а, Толлак?

– Кто ж знает, – отвечал я, – главное, чтобы не останавливалась.

– Чтоб она сама остановилась, это уж вряд ли, – говорила Ингеборга.

Альф Ингвальд пошел к своему «вольво», я помню, как смотрю ему в спину. Он открыл дверцу, но обернулся ко мне и сказал:

– Толлак, я только это и приехал тебе сказать. Что таких, как твоя дочка, их немного. И мы очень рады, что теперь она в нашей команде. И мы просто хотели поделиться с тобой, как нам это видится. Если она только захочет, то пойдет далеко.

Я кивнул и пробормотал спасибо.

Следующей осенью, доставая по первому снегу лыжи, я вспомнил про Альфа Ингвальда. И когда я, как всегда, поставил перед ней лыжи, то сказал:

– Хиллеви, он приезжал сюда зимой и сказал, что ты можешь пойти далеко.

– Зимой?

– Да, зимой.

– Прошлой зимой?

– Да, – сказал я. – Альф Ингвальд к нам сюда приезжал.

Я показал на лыжи.

– Если только захочешь, – сказал я.

Она заплакала, бросилась со двора, убежала в поле.

И с того дня ни разу на лыжи больше не встала.

Я просто жил.

И никогда об этом особо не задумывался.

Хиллеви мне дочь, я ей отец, вот и все дела, никаких туч грозовых над нами я не видел. Жил себе и жил. Следил, чтобы она высыпалась, ходила в школу, ела еду, хорошо себя чувствовала, чтоб на лыжах бегала.

А потом наступил тот год – ей исполнилось четырнадцать. И она вдруг взъелась на меня. Как с цепи сорвалась. Взъелась на всех и вся, прямо другая девочка из нее выскочила и давай мне по морде ездить, и так оно и продолжается, балаган да хаос, и злоба эта, которую я никак не могу выкорчевать из собственной своей дочери.

Нет у меня рук починить это. Нет слов объясниться.

Ингеборгу мучило, что я на ножах с ее семьей.

Из всего, чем я ее бесил, это было худшим из зол. Она, видать, надеялась, что время все уладит, что стоит мне пожить рядышком с ней, я обмякну, обтешусь и превращусь в человека, которого ее семья в состоянии принять. Типа даже Гунвальд с Мыса, рыбак, который невзлюбил меня с первого же моего дня в ее жизни, типа и он тоже в один прекрасный день проникнется ко мне. Господи боже мой, говорила она, вы же так с отцом похожи! Вы из одного теста слеплены! А мать ее, тишайшая Клара Элина, та только и мечтала, чтобы отношения стали чуть попроще и мы бы почаще виделись.

Да уж.

Ингеборга небось представляла себе рождественские застолья большой семьей, и летние праздники, и такое всякое, но нет, ничего не устаканилось.

И каждый раз внезапно на нее накатывало.

Сидит себе, читает, и вдруг положит книгу на колени, вздохнет и скажет:

– Я скучаю без своих.

– Езжай навести.

– Я не об этом, Толлак. Мне грустно, что они не приезжают сюда, к нам.

– Добром бы это не кончилось, – отвечал я.

Так что ни полного дома гостей на Рождество, ни летних застолий ей не досталось. Семья ее старалась с нами не пересекаться, уж не говоря о выбираться к нам. Желанными они здесь себя не чувствовали. Одна только Унни, ее сестра, к нам наведывалась, потому что с ней я общий язык нашел. Она работала в управе округа, занималась социалкой, теперь уж несколько лет, как умерла, о ней дурного не скажу. Она опекала ребят, которые свернули на скользкую дорожку, и я вам скажу, повезло им, что наставляла их на правильный путь такая крепкая по жизни тетка, а не болталка какая-нибудь, которая треплет языком, когда просят и не просят.

Я мог бы пойти навстречу Ингеборге в этом вопросе. Расстараться. Дать ей, чего ей так ужасно хотелось – какой-то жизни вокруг меня, Толлак, – но я этого не сделал.

Мне трудно выносить людей.

Постепенно она это поняла, и мы сошлись на нашем рецепте тихой замкнутой жизни, на моем рецепте.

В жизни много вещей, о которых никто со мной не разговаривал.

– Угу.

– Почему?

– Потому, что ты вообще не желаешь разговаривать с людьми.

– Но с тобой-то я говорю, Ингеборга.

Я, к слову сказать, теперь болтаю гораздо больше прежнего. Хожу по дому, или по двору, или по Вестмарке и с ней разговариваю, с Ингеборгой. Иной раз меня и в пустошь тянет, запал есть, но сил нет, в основном я с палочкой своей могу доковылять до болот и постоять там, глядя на Сёрфьеллет.

– Ингеборга, – окликаю я.

– Да, Толлак.

– Плохо жить без тебя.

– Трудно быть мертвой без тебя, – отвечает она.

Тут я улыбаюсь немножко.

Как и в прежние времена улыбнулся бы.

Иногда я задумываюсь, верно ли я себя вижу и воспринимаю. Вроде как стою себе, смотрю на болота да гору, веду беседу с Ингеборгой, и тут она как ввернет такой крошечный комментарий, меткий, но до того едкий, что прям под дых.

– Я что, смеялся больше, чем мне помнится?

– Больше. Толлак, знаешь, тебе бы поговорить с кем-то. Надо уж тебе рассказать, выговориться. Это всегда хорошо, – говорит она.

– Не для меня. Меня от разговоров тошнит.

– Нет, Толлак, тебе тошно от мысли все рассказывать.

– Мне так хочется пообжиматься с тобой, Ингеборга.

– Так пообжимайся, – подначивает Ингеборга.

– Прости, – шепчу я, и голова моя клонится сама собой, пока подбородок не упрется в грудь.

– Так я и знала, – говорит Ингеборга.

– Не понимаю, почему я так сделал.

– И я не понимаю, почему ты так сделал.

– Я из-за Оддо.

Я знаю тебя как никто.

– Да.

– Я знаю, ты не тот, кем хотел быть, Толлак.

– Слишком сложно говоришь, не понимаю.

– Как ты мог убить свою любимую?

– Я не убивал свою любимую, я прикончил то, что она сказала.

– Как там Оддо?

– Как и всегда, хорошо, мне

16