В гостиной сидел офицер в замызганном мундире, а вокруг него хлопотала сама пани Ирэна, подавая то воду, то чай, то плед. Саша застыл в дверях, боясь пропустить хоть слово, и графиня, наконец заметив старшего сына, подняла на него полные слёз и надежды глаза:
— Жив! Жив, Саша… — прошептала она.
…Осознав, какую катастрофу несёт с собой на этот раз Промежуть, граф Ланской сам изолировал Ялуторовск от внешнего мира, ещё не зная, что зараза уже расползлась по округе и что губернию и так отгородили магическим барьером по указу государя.
Заболев одним из первых, граф ещё усугубил своё состояние, выложившись полностью на запитке барьерных артефактов, после чего пролежал в беспамятстве две недели. Его организм сумел побороть болезнь, но не обошлось без последствий. Магия в нём выгорела подчистую.
А дальше… дальше события развивались по уже известной схеме. Паника, голод и бесконечные смерти. Из трёх взводов в сто двадцать человек в живых осталось менее тридцати. Телефонная связь с внешним миром закончилась ещё в январе, стационарных порталов в Ялуторовске не было. В марте взбунтовалась треть состава, все хотели к семьям, всех мучила неизвестность. Бронислав Ланской лично расстрелял заговорщиков, но разрушить заградительный барьер не дал. И лишь десять дней назад, когда над разломом начала развеиваться хмарь, а чума отступила, принял решение снять оцепление и отправить человека в Тюмень.
На офицера тут же набросились с вопросами Александр и Запольский. Дети и пани Ирэна плакали от облегчения, не скрывая слёз. Ещё по гостиной вдруг скользнул уверенный солнечный луч, осветив неверяще поднятые лица.
Пыльно-то как везде, автоматически подметила я. Эту домину невозможно содержать в чистоте без армии горничных.
Крохотные пылинки, посверкивая, кружились на солнце, и я, только подумав о них, тихо чихнула. Почесала нос и щёки — наволочку пора сменить да пойти наконец умыться. Поплотнее замоталась в шаль, в тени-то стоять всё равно холодно. Ещё не проснулась, вот и знобит. А потом снова поднесла руки к лицу, с недоумением разглядывая то, что мелькнуло перед глазами ещё раньше, но мозг не сразу обработал информацию.
У меня почернели лунки ногтей.
Я усмехнулась. И едва удержалась от того, чтобы истерически не расхохотаться, вот уж было бы не к месту.
Счастливый Стась, не скрываясь, замахал рукой, чтобы шла к ним. Я мягко улыбнулась ему и покачала головой, показав жестом: дела. И тихо удалилась.
Поднявшись к себе, сняла с кровати подушку и одеяло, завязав их в простынку: чего хозяйское добро переводить, их и постелю на новом месте. Взяла полотенце, зубную щётку и смену белья. Постояла над письменным столом, потеребила в руках карандаш. Положила. А кому? Сунула в подмышку недочитанную книгу.
И направилась в пропахшее хлоркой и отчаянием «больничное» крыло замка.
Глава 21
…Ай-е, больно-то как. И дышать не можно совсем, воздух бо́льный. Ты спи, Таша-йи́гирись, я за тебя пока поживу. А как придёт Куль-О́тыр, я тебя разбужу и на его чёрную лодку посажу. А как стану совсем твёрдой*, тогда и сама в мортым-ма пойду. Ай-е, хайтнут этот опять пришёл… Уйди, уйди! Щох, больно! Гадкий пыгрись! Зачем едкую воду снова льёшь! Вот я тебя!..
— … Не трать раствор. До утра не доживёт.
…Ушёл. Другой раз опять пришёл. Сам ходит, леккар Запольский ходит, а Миле не даёт прийти. Злой, злой! Вот волк и есть, чтоб его тень сама от него ушла! И огнём всё жжёт, менкв его задери!
— Хватит! Не поможет.
…Ай-е, предки в сон пришли, зовут, значит, мы совсем плохая. В Ёлы торум лучше бы осталась, зачем я тут опять? Сестрёнка-йигирись, хватит, пойдём… Тут не надо больше жить, зачем не отпускаешь? Хынь!.. Мила-юртаги́м, ты⁈ Ай, уходи, не надо тут быть! Таша, Таша-йигирись! Сделай, чтоб она тут не была! Тарья не взаправду её тут хочет! Ёлноер, опять в тёмный дом** падаю…
Последние двое суток (больше? меньше?) моё сознание путалось, я не понимала, где мои мысли, а где Тарьи, и кто из нас сейчас в сознании, а кто в тёмном доме. Это Тарья пыталась укусить Сашу или я сама? И что он вообще тут делал? Позлорадствовать приходил? Помочь? Я постоянно проваливалась в мутную трясину, где отступала боль, но набрасывалась паника. И я барахталась в ней по самую маковку; и дышать там было нечем, и выбраться уже нельзя. Таёжные болота, они такие: увязнешь — и уже не отпустят…
Но я почему-то не умерла.
Проснувшись, я некоторое время ворочалась в постели. Пока не сообразила: у меня есть силы ворочаться. Шевелиться. Дышать. Жить.
Руки-ноги гнулись. Дышалось полной грудью, а кожа была чистой, ни следа от вчерашних язв. Вот только…
…Я прикрыла глаза и потёрла веки, недоумевая, почему резко сузился обзор. Пальцы левой руки вдруг провалились в пустоту. Справа под натянутым веком привычно ощущалось выпуклое глазное яблоко, слева же… Слева не было ничего.
Пустая глазница. Провал, окаймлённый двумя беспомощными дряблыми складками.
«А заплатишь тем, чем сейчас на меня зыркаешь безо всякого почтения»…
Я оцепенела, чувствуя, как нарастает паника. Вчера слова старухи не показались мне чем-то значимым, да и сама она мыслилась сном больного разума… Всё же не сон. Вытащила с того света, как и обещала… И взяла свою жестокую плату.
Замерев и отчаянно оттягивая момент осознания потери, я вдруг ощутила кое-что ещё. По моим венам струилось что-то тягучее, спелёнатое. Приятное. Хотелось с хрустом потянуться и выпустить это наружу. А ещё рука светилась непривычно ярко. Я поднесла к лицу запястье, стараясь не думать о том, что видимый мир заметно растерял в объёме, и с удивлением уставилась на свой родовой браслет.
Яркий даже в солнечном свете. И полосок теперь было три.
Осмыслить всё это я не успела: дверь выбило стеной огня, и звенящий от ярости голос Саши резанул по ушам:
— Что ты сделала с Милкой, тварь⁈. Она не должна была заболеть! Не могла!..
Александр Ланской ворвался в комнату, и перед моим лицом застыл