Сын помещика 14 - Никита Васильевич Семин - Страница 63


К оглавлению

63
стал другим — не острым, а цепким, как у человека, который подобрался к тому, ради чего и затевал разговор.

— Хорошо. То, что хотели донести вы до читателя, мы обсудили. Но у меня есть и иные вопросы. Так, до меня дошли слухи, что вы имеете некое отношение к крестьянской реформе. Это так?

Я задумался. Стоит ли отвечать — вот так, в открытую? И что можно сказать, а о чем стоит умолчать? Краевский заметил мои колебания и добавил:

— Мне известно, Роман Сергеевич, что вы работаете над собственной запиской по крестьянскому вопросу. Ее Высочество дала понять, что вы можете об этом говорить свободно, — он выдержал паузу. — Так что расскажите: что за записка? И почему за нее взялись именно вы?

Врет? Или правду говорит? Скорее все же второе. Иначе откуда он мог бы узнать о моей работе, если впервые меня видит? Да и Елена Павловна именно его попросила взять у меня «интервью». Потому дальше я решил говорить открыто.

— Мне неизвестны причины, почему Ее Императорское Высочество решила поручить мне сделать такую записку. Тут я могу лишь догадываться, а говорить за другого человека привычки не имею. Но вот о том, что я хочу предложить в вопросе предстоящей реформы — ведь она все равно будет введена, дело лишь во времени, поделиться могу. Первое и главное: крестьянин должен получить не только волю на бумаге, но и средства к существованию. Нельзя отпустить человека, оставив его без двора, без клочка земли, без права выгнать скотину на пастбище. Иначе воля обернется голодом, а голодный вольный человек — это не свободный человек, а разбойник.

— Значит, вы за наделение землей? — тут же спросил Краевский. — А как же выкуп, на котором настаивают многие землевладельцы?

— Двор, земля под ним — без выкупа. Это не милость, это справедливость: человек годами жил на этой земле и поливал ее потом. А вот пахотную землю сверх того — тут можно и о выкупе говорить, но выкуп должен быть посильным, а не кабалой под другим названием.

Краевский записывал, почти не глядя на бумагу — карандаш порхал над листками, усеивая их ровными быстрыми строчками.

— Пастбища, леса, дрова, — продолжил я. — Все это крестьянину нужно так же, как воздух. Если не дать права на выпас и заготовку дров, толку от воли не будет. Но тут нужен порядок: реестры, делянки, артели. Чтобы лес не свели под корень в первую же зиму, а пользовались сообща и с расчетом.

Краевский вдруг поднял палец, останавливая меня, и посмотрел поверх очков.

— То есть, вас можно назвать одним из авторов будущей реформы?

— Слишком громко сказано, — покачал я головой. — Моя записка — это попытка ответить на вопрос, возможно под новым углом: как дать крестьянину не только волю, но и хлеб. Земля под двором без выкупа, право на пастбище и лес по реестрам, артельная заготовка сена, продажа зерна по фиксированной цене. Все, о чем я вам сказал — это суть моих идей. Подробности будут в рукописи, которая еще в черновиках.

Краевский дописал последнюю строку, поставил точку и впервые за весь разговор отложил карандаш.

— Любопытно, — сказал он негромко. — Очень любопытно. К сожалению, больше у меня времени нет и на этом я вынужден прервать наш разговор. Но не беспокойтесь, наша беседа пойдет в ближайший номер. И, поверьте, я напечатаю все как есть, без ретуши. Вам это, — тут он усмехнулся, — и в пользу, и в тягость.

Я поднялся.

— За пользу благодарю. Тягость как-нибудь снесу.

Он тоже встал, проводил меня до двери и на пороге задержал за локоть.

— И еще, Роман Сергеевич. Чернышевский — человек упрямый. Он вам этой беседы не простит. Готовьтесь, что теперь стрелять станут уже по вашей фамилии.

— Пусть, — ответил я. — Лишь бы не из-за угла.

Глава 20

31 декабря 1859 года

Петербург. Поварской переулок

Чернышевский прочитал статью с Винокуровым дважды. Первый раз — стоя, едва ему подали номер «Отечественных записок», еще пахнувший типографской краской. Посыльный от Некрасова принес, с приложенной Николаем Алексеевичем запиской «прочти обязательно!» Второй — сев к столу, уже с карандашом в руке, и тогда по его лицу пошли пятна.

В комнате было тихо, только огонь в лампе бесшумно метался, бросая блики по сторонам, да за стеной возилась Ольга Сократовна. Николай Гаврилович не поднимал головы, пока не дочитал до подписи. Потом аккуратно сложил журнал, придавил его ладонью и долго сидел, глядя в темный угол, где на гвозде висел его старый сюртук.

— Мальчишка, — сказал он негромко, не то жене, не то самому себе. — Ведь какой мальчишка.

Прочитанное вызвало злость, но не слепую. Мужчина никогда не позволял своим эмоциям брать верх над разумом. Вот и сейчас его злость была холодной и деловой, как у человека, который умеет проигрывать утром и выигрывать к вечеру. Он уже не просто негодовал — он считал ходы.

«Трусость, прикрытая высоким слогом», — повторил он про себя слова Винокурова и усмехнулся. Умно. Сказано так, чтобы читатель запомнил не песню, а ярлык. Но и бить будет легко: юноша сам подставился.

Чернышевский придвинул чистый лист, обмакнул перо и вверху, без черновика, вывел: «Недоразумение, объясненное кстати». Зачеркнул. Написал: «К юному сочинителю». Отложил перо.

Он не станет оправдываться. Оправдываться — значит признать вину. Он пойдет иначе: не отступая ни на шаг, но и не горячась.

В голове мужчины уже складывался образ будущей статьи. Раз уж пошла полемика на страницах газет, то там он и ответит юнцу, что решил «бросить ему перчатку». В статье он напишет так: никто не искажал слов песни. И это правда, полный текст был у Николая Гавриловича на столе, и опытный журналист приводил цитаты из нее, просто трактуя так, как ему выгодно. Молодой господин Винокуров лишь спел песню, а понял ее уже каждый по-своему. Удивляться тут нечему. Творчество на то и творчество, что вмещает не один смысл, а десятки, и чем оно живее, тем этих смыслов больше. Если же автор сам сужает свою песню до единственного, заранее отмеренного толкования и гневается на тех, кто услышал иное — то какой же он поэт? Писец, а не поэт. Переписчик собственных мыслей, который даже не способен облечь их

63