Сын помещика 14 - Никита Васильевич Семин - Страница 55


К оглавлению

55
пробежал статью глазами, потом перечитал медленнее. Писал Чернышевский. Слов было много, и все они, как я понял с первых строк, крутились вокруг одного: даже молодое поколение помещиков, лучшие его представители, уже не согласно с нынешним курсом власти. Дальше он, не называя меня по имени, но так прозрачно, что не узнать было нельзя, приводил в пример рождественский вечер у Балакирева и мою песню.

Он выдернул из нее несколько строк. Только те, что ложились в его мысль: про отжившие законы, про чистый лист, про то, как тесно человеку в старых рамках. Остальное — про полет, про чувство, про молодость — он опустил. И оттого песня звучала в его пересказе иначе: не как порыв, а как приговор. Выходило, что молодой помещик уже не просто сомневается в нынешнем устройстве, а открыто зовет отринуть его и начать заново.

Я дочитал и опустил газету.

— Ну? — Настя смотрела на меня, не отрываясь. — Что теперь будет?

Я молчал. Не потому, что нечего было ответить, а потому, что в эту минуту у меня снова, как вчера в тесной комнате Достоевского, пробежали мурашки по спине. Только теперь холод был другой — не предчувствие, а подтверждение.

Все сбывалось. И сбывалось с пугающей быстротой.

Вчера Достоевский сказал: Чернышевский вами заинтересовался. Сегодня Николай Гаврилович уже не просто интересовался — он взял меня, не спрашивая, и вписал в свою статью. Он сделал со мной то, о чем предупреждал Федор Михайлович почти дословно: вывел напоказ, как доказательство своей правоты. Молодое поколение помещиков согласно, что Россию нужно менять. Смотрите, вот вам живой пример. А что будет со мной дальше — ему, как и говорил Достоевский, безразлично.

Я аккуратно сложил газету и прошел через гостиную к столу, где положил на него это «творение» Чернышевского.

— Где вы ее взяли?

— Купили по дороге, — Настя торопливо сняла салоп, не глядя повесила его на крючок и подошла ближе. — Мы заходили к швее, она подогнала платья Александре, и для Софьи сшила из моих старых. А потом, на обратном пути, мальчишка-газетчик кричал, я и купила. Просто так, посмотреть новости.

Она прижала ладони к груди, потом сжала их.

— Я как прочитала… Роман, они ведь не просто о песне пишут. Они тебя выставляют против власти. Будто ты их знамя.

Я взглянул на нее. Она повторила слово, которое я только что мысленно произнес сам, и от этого совпадения стало еще горше. Вчера Достоевский просил не дать сделать из меня знамя. А сегодня Настя, не слышавшая того разговора, увидела в статье именно это.

— Я знаю, — сказал я негромко. — Меня предупреждали, что так будет.

— Предупреждали? — она подняла на меня глаза, и в них мелькнуло не только беспокойство, но и обида. — И ты молчал?

— Я не молчал. Просто не хотел пугать тебя раньше времени. Вчера Федор Михайлович сказал, что Чернышевский мной заинтересовался. Я думал, у нас есть хотя бы несколько дней. Что он не станет вот так… нахрапом. Ошибся.

— Да. Он даже дня тебе не дал. Всего одну ночь, — тихо кивнула она.

Я подошел к ней и взял за руки. Пальцы у нее были ледяные — то ли с мороза, то ли от пережитого.

— Анастасия, послушай меня. Эта статья — не правда обо мне. Из песни вынули только то, что им выгодно. Я не звал никого к мятежу. Я пел о другом.

— Я знаю, — она всхлипнула, но не заплакала, только сильнее сжала мои руки. — Я ведь тебе подыгрывала тогда, на рояле, забыл? Но кто это знает, кроме меня? Те, кто прочтет статью, поверят ей. Они ведь не были у Балакирева. Они не слышали, как ты пел.

Я молчал, потому что возразить было нечего. Она была права. В том и заключалась вся гнусность замысла: меня пересказывали не те, кто слышал, а те, кому было нужно, чтобы пересказ получился именно таким. И с каждым часом этот пересказ уходил от правды все дальше.

В комнату вернулась Александра — уже без Софьи, видимо, устроившейся где-то с обновками.

— Роман Сергеевич, — сказала она негромко, — я увела девочку. Не стоит ей это слышать.

— Спасибо, Александра Владимировна.

Она перевела взгляд на газету, потом на меня.

— Я читала статью вместе с Анастасией Петровной. Мне показалось… — она запнулась, подбирая слово. — Это ведь не случайность? Все эти строки подобраны так, чтобы выставить вас в дурном свете перед теми, кто у власти.

— Не случайность, — подтвердил я.

Она кивнула, будто и не сомневалась.

— Вы… не боитесь? — не удержалась она от вопроса и голос ее дрогнул.

— Пусть они меня боятся, — усмехнулся я, демонстрируя браваду, хотя сам ее не чувствовал.

Я снова взял газету со стола и перечитал последний абзац. Чернышевский заканчивал статью осторожно, но в этой осторожности было больше яда, чем в самой резкой брани: он сожалел, что общество не умеет слышать таких молодых людей, и намекал, что рано или поздно им придется выбирать между служением государству и служением истине.

Я смял газету, но тут же одернул себя и расправил лист. Негоже мять чужую статью, будто это что-то меняет. Нужно было думать, как быть дальше, а не давать волю злости. Но голова после работы над черновиком и так пухла, а потому я решил развеяться — прогуляться и подышать воздухом. Может, и придет какая дельная мысль.

Особых мыслей после прогулки не пришло, зато хоть удалось примириться со сложившейся ситуацией. А к вечеру в дверь постучали. Не громко, но настойчиво — так стучат люди, привыкшие, что им отворяют сразу. Настя бросила на меня быстрый взгляд, и я вышел в прихожую сам.

На пороге стоял слуга в ливрее великокняжеского дома — не тот, что водил меня по коридорам Михайловского дворца, но похожий на него той же вышколенной, бесшумной повадкой. Он поклонился и протянул мне запечатанный конверт.

— Ее Императорское Высочество изволили велеть передать в собственные руки, — произнес он ровно. — Ответа не требуется.

«Ну вот и до Елены Павловны, похоже, дошла та статья», — промелькнуло в моей голове.

Я принял письмо, поблагодарил и запер за ним дверь. Конверт был плотный, с вензелем, сургуч цел. Вскрывал я его уже в зале, испытывая и легкий мандраж и нетерпение. Была опаска, что Великая княгиня

55