Я – хороший косарь, меня с мальства баба Лёля учила – стыдно плохо косить, но не перестаю удивляться ей, откуда в ней эта сила, двужильная выносливость.
– Баба Лёля, ты у меня как балерина, – шучу я.
– Что такое говоришь, Сашка?
– Как балерина, говорю. Учёные подсчитали, что балерина приравнивается по нагрузке к косарю. Ты б у меня всех плисецких переплясала.
– Ну ты, Сашка, скажешь такое… – улыбается пустым ртом баба Лёля. – Тоже, балерина… – но самой сравнение нравится.
На просторе солнце и ветер быстро сгоняют росу. Скоро заиграла бронзовым блеском метличка.
– Ну что, баба Лёля, коси, коса, пока роса, роса долой – и мы домой. Пошли?
– Щас пойдём, Саша, щас, – обещает старуха. – Вот ещё до той яблоньки дойдём.
Вот и яблонька.
– Пошли, баба Лёля?
Солнце печёт, в тягость косьба, хочется в речку прыгнуть.
– Да ты иди, Сашка, иди, а я щас. Вот тут по вишнечку пройду. По вишнечку в тенёчке травка мягкая, и без росы косится.
«Вжик, вжик, вжик…» – разве ж оставишь старуху. «Рипь, рипь», – попискивает у меня рассохшаяся ручка.
– Ты б салом её смазал, что она у тебя южжит, как телега, – посмеивается баба Лёля. Ей ещё до шуток.
Сенокосы здесь вольные, коси что хочешь, а баба Лёля за метличку берётся.
– Баба Лёля, давай пырей валить.
– Пыреи подождут, а метличка ещё неделю перестоит и пропала.
– Так покосят же пыреи за неделю!
– Ну, покосят, так что ж – всё не захватишь.
– Далась тебе эта метличка, – ворчу я. – На пыреях и руки б свежие были, и сена б навалили…
– Так пропадёт же метличка, – детским растерянным взглядом смотрит на меня старуха.
– Баба Лёля, тебя надо в Красную книгу занести.
– Это чего?
– Единственный экземпляр в своём роде. Не дай Бог помрёшь – больше таких не сыщешь.
Она у меня на самом деле чудачка. Косит-косит, потом станет. Цветок какой-нибудь попадётся, давай его обкашивать, да траву вокруг обирать.
– Баба Лёля, ты не женьшень нашла?
– Да нешто у нас он водится? Цветок… пусть себе…
Не успею я как следует накупаться – баба Лёля с вилами бежит.
– Ты чего, баба Лёля?
– Вон марь наплывает, не дай Бог дождь, – ворошить надо.
– Это марь от жары. Не будет дождя, – заверяю я.
– Ну не будет, и слава Богу, а пойдёт – не завернёшь. Он всегда, скоко помню, ни тогда, когда просют, а когда косят.
Своё поворошим, только домой правиться – чьи-то пыреи лежат, не ворошённые, снизу уж подпревать начали. Баба Лёля давай их ворошить.
– Баба Лёля – это ж не наше.
– Что ж, что не наше – пропадёт.
Хозяин застанет:
– Ты чего тут делаешь, бабка? Чего влезла в чужое?
– Так пропадёт…
– Тебе-то что до этого?
– Жалко, сгинет.
Недалече от нас мужики. До обеда косят, потом сядут в холодке, бабы ворошат – они выпивают.
– Надо ж какое здоровье! – восхищается баба Лёля. – Я после таких трудов и есть не могу, не то что пить…
– Пить, бабка, не есть – жевать не надо, – смеются мужики.
Вечером чуть живой сижу за столом. Баба Лёля кормит меня молодой картошкой и тёплым молоком.
– И охота тебе, баба Лёля, колотиться с этой коровой? Продала б её и отдыхала.
– Как же, ты ж вот приехал…
– Что ж… недельку побуду… Мог бы и у соседей купить.
– Да я уж и не могу, чтоб не мордоваться, – признается старуха. – Уморился?
– Да ну. Так…
– Вот такая история, – веселеют глаза старухи. – Идёт молодой казак сено косить, а старый на арбе с возом едет. «А ну, дед, прими с дороги, а то щас перепряну». Возвращается под вечер с косьбы – старый верёвки по дороге разложил. «Дед, убери верёвки, не переступлю».
– Это про меня, – усмехаюсь я.
– Укладайся, Сашка, пораньше, – советует старуха. – Завтра сызнова чуть свет подниматься…
Пройдёт отпуск, но ещё долго будут ломить натруженные руки, а отойдёт новая Троица, прижарит июньское солнце, и меня снова потянет в далекий мой край, к бабе Лёле, где на старой грушине висит, дожидаясь меня, коса.
– Поеду к своей балерине, – говорю я.
– Зачем тебе это сено?.. – ворчит жена.
– Как же, там бабка совсем загнётся.
– Загнётся… она ещё троих, как ты, загнёт. Отдохнул бы, балерун.
– Вот и отдохну там…
Не так давно, когда я готовился в дорогу, мне сообщили, что баба Лёля умерла. «Надо ж такое придумать, совсем не болела, утром еще косила, а вечером померла».
Я приезжаю в хутор, отбиваю бабкину косу и иду косить.
«Вжик, вжик, вжик», – ложится в валки трава.
– Кому косишь, Саня, корову завёл? – весело окликают меня.
– Так просто кошу, никому… Может завтра и не придётся уж. Если хотите – забирайте.
«Чудненький, в бабку, видать, пошёл», – говорят про меня в хуторе. А мне радостно.
Людка солдатка
На Троицу украшенный цветами и травами храм преображается и кажется светлей и просторней. По-особому пахнет ладан и разбросанный по полу шалфей. Когда-то в храм приходило столько народу, что не могли в нём вместиться. Многие стояли в притворе. Сейчас же, несмотря на престольный праздник, в храме не многолюдно – десятка полтора женщин да старуха с осиротевшим мальчиком.
В левом крыле храма, под иконой Великомученицы Параскевы Пятницы, склонив голову, стоит Людка. Губы её едва шевелятся, голоса не слышно: то ли шепчет молитву, то ли подпевает хору: «Господи помилуй».
Людку, по мужниной памяти, в хуторе звали Солдаткой. С этим именем все так свыклись, что настоящую фамилию давно позабыли. Её мужа, Лёшку, с детства звали Солдатом, и с чего пошло это прозвище, никто уж и не припомнит, наверное, из-за упёртого характера – нигде никому не уступит, стоит на своём. В 2014-м ушёл Солдат в ополчение. При штурме Дебальцево, не оглядываясь, попёр напролом, в снегу не заметил мину…
Людке о случившемся сообщил кум Николай, который всё видел. Та подхватилась – давай пробираться в Луганск, там в госпитале лежал её Солдат. ВСУшники на блокпосту не пускали, да дурная баба через