Смятение чувств - Стефан Цвейг - Страница 8


К оглавлению

8
только зной. И я уже не разбирал толком, что в этом моем состоянии происходит извне, а что изнутри, от моего возбуждения; тончайшая мембрана чувств между миром и мной разорвалась, все слилось в надрывной тоске разочарования, меня передергивало от омерзения при виде долины, где тут и там один за другим уже занимались огни, и каждая из этих новых вспышек обжигала меня словно искра, а каждая звезда, разгораясь, буравчиком волновала мне кровь. Одинаково безмерное, лихорадочное возбуждение царило и во мне, и вовне, словно во власти чудовищного колдовства, я воспринимал все, что сызнова накалялось вокруг, как некий внутренний, разгорающийся жар. Из самых недр моих, точно таинственная живая сущность, проникая во все фибры души и тела, разрасталось пламя, и в этом пламени, волшебной обостренностью чувств, я сопереживал все – обиду каждого поникшего листка, тоскливый взгляд пса, что, поджав хвост, трется у дверей, все, все я чувствовал, и все, что я чувствовал, причиняло мне боль. Этот пожар внутри был ощутим уже почти физически, так что когда я, собираясь отворить дверь, дотронулся до ручки, дерево под моими пальцами тихонько затрещало, как тлеющий трут.

Ударил гонг, созывая постояльцев к ужину. И этот медный звон тоже вонзился в меня и тоже причинил боль. Я осмотрелся вокруг. Куда подевались люди, что совсем недавно метались тут в суете и панике? И где та, кто воплощением всей жажды мира стояла позади меня и о ком в эти минуты замешательства и разочарования я совсем позабыл? Все куда-то пропали. Я стоял один, наедине с безмолвно замершей природой. Я снова окинул взглядом высь и даль. Небо, теперь безоблачное, все-таки не очистилось до конца. Зеленоватая дымка туго натянутой пеленой замутнила звезды, и злым кошачьим глазом поблескивал сквозь это марево диск восходящей луны. Там, вверху, все было блекло, коварно и опасно, а внизу, под этим смутным куполом, уже сгущалась ночь – фосфоресцируя и переливаясь, как тропическое море, она дышала прерывисто и трудно, как не утоленная любовью женщина. Вверху неверным, коварным мерцанием еще догорал последний свет, внизу устало и тяжело распласталась удушливая тьма, и странная, лютая вражда пролегла между ними знаком безмолвной, зловещей борьбы между землей и небом. Я старался дышать полной грудью, но вдыхал одно лишь возбуждение. Потрогал траву. Сухая как хворост, она потрескивала под моими пальцами голубыми искрами.

Снова ударил гонг. Каким-то тошным, мертвенным звоном проплыл в воздухе этот удар. Мне не хотелось ни есть, ни видеть людей, однако одиночество в полной духоте наедине с такой природой было слишком ужасно. Всей непомерной тяжестью небосвод безмолвно навалился мне на грудь, и выдерживать этот свинцовый гнет мне стало не под силу. Я прошел в ресторан. Постояльцы уже расселись за столиками. Все чинно разговаривали вполголоса, но мне даже это резало слух. Все, что хоть как-то затрагивало мои до предела натянутые нервы, становилось мне мукой: полушепот губ, позвякивание приборов и тарелок, всякий замеченный жест, даже чужой вздох, даже посторонний взгляд. Все это, идущее извне, вонзалось в меня и ранило. Я с трудом сдерживался, чтобы не выкинуть назло всем какую-нибудь пакость, и по биению пульса в висках ощущал – все во мне накалено до предела. На кого ни глянь – я ненавидел каждого, любого из всех этих чинно восседающих, мирно жующих сограждан – им было хорошо, тогда как во мне все пылало. Я испытывал даже нечто вроде зависти – до того они благодушны, сыты, самоуверенны, до того безучастны к муке мироздания, до того глухи к немому крику, что распирает грудь изжаждавшейся земли. Я пронзал взглядом каждого – может, найдется хоть один, кто сострадает так же, как я, но все вокруг оставались покойны, умиротворены и невозмутимы. Кругом были только отдыхающие, ровно дышащие, благостные, бодрые, здоровые, и лишь я, я один среди них больной, единственный, кто заживо сгорает в горячке мироздания. Официант подал мне ужин. Я попробовал есть, но не проглотил ни куска. Всякое осязание претило мне. Слишком я был переполнен духотой, смрадом, испарениями страждущей, недужной, измученной природы.

Близ меня вдруг подвинули стул. Я дернулся. Всякий звук обжигал меня, точно каленым железом. Я поднял глаза. За столиком рядом обнаружились люди, новые соседи, которых я прежде не видел. Пожилой господин с супругой, чинная буржуазная пара, пустые, невыразительные глаза, жующие щеки. Но напротив них, почти спиной ко мне, сидела девушка, скорей всего, их дочь. Мне видна была только белая, грациозная шея и над ней, отливая металлическим блеском, шлем иссиня-черных, густых волос. Она сидела почти не шевелясь, прямехонько, и по этой неподвижности я узнал в ней ту, что совсем недавно стояла на террасе, жадно и трепетно ожидая дождя словно белая, истомленная засухой лилия. Ее болезненно тонкие пальцы то и дело нервно трогали прибор, но он ни разу не звякнул – тишина царила вокруг нее, блаженная тишина. Девушка тоже не притрагивалась к еде, лишь однажды ее рука порывисто и жадно потянулась за стаканом. О да, ее тоже снедает горячка мироздания, в приливе восторга не столько подумал, сколько почувствовал я при виде этого движения, нежно устремляя благодарный, полный сочувствия взгляд на ее тонкую шею. Наконец-то хоть одна душа, не утратившая живой связи с природой, хоть кто-то, кто, как и я, пылает в этом вселенском горниле, – и мне захотелось, чтобы она тоже узнала о нашем братстве. Я готов был крикнуть ей: «Да вот же я! Почувствуй меня! Почувствуй! Я тоже, как и ты, истомился, я тоже страдаю! Почувствуй же! Почувствуй меня!» Жгучим магнетизмом желания я окутывал весь ее облик. Не спускал глаз с ее изящной спины, мысленно гладил ее волосы, буравил взглядом этот полупрофиль, беззвучно, одними губами, звал ее, притягивал к себе, вбирал в себя и смотрел, смотрел, не отрываясь, посылая ей волны всего своего жара, лишь бы она тоже, по-сестрински, его почувствовала. Но она не оборачивалась. Оставалась недвижима, холодная и чужая, как статуя. Никто мне не поможет. И она, она тоже меня не чувствует. В ней тоже нет вселенской боли. Я сгораю один.

О, эта духота вовне и внутри, мне ее больше не вынести. Кухонные запахи блюд, сладковатые, жирные, нестерпимо били мне в нос, всякий шум действовал на нервы. Я слышал, как гудит во мне кровь, и чувствовал, что еще немного – и я провалюсь в омут пурпурного беспамятства. Каждым фибром существа своего жаждал я прохлады и простора, а все это тесное, удушливое многолюдство угнетало меня. Рядом

8