Меня тут устраивало всё, за исключением, может быть, дичайшего количества уксуса и перца в блюдах, которые так обожают прирождённые немцы: мне с моей русской кровью их никогда не понять. Зальца была маленькой, камерной, только для «своих», а массивная феодальная дубовая дверь, оббитая железом, – всегда заперта. Хочешь войти на Курфдармскую Кухню – изволь подёргать снурок от колокольчика с другой стороны. Зато честь: открывает лично хозяйка! Это семейное дело, со времён Фридриха Великого – как она говорила (думаю, врала).
Хозяйка подводила меня к моему столику и оставляла с меню ждать вечно опаздывавшую Аннэ. Понимающе улыбалась: «Ваша фрау с характером, но её привлекательность всё искупает!»
Верхнюю одежду я, как положено у педантичных берлинцев, оставлял в прихожей, в огромном платяном шкафу, чьи потемневшие от времени резные барельефы были посвящены рыцарским турнирам. Аннэ же вредничала и шла в плаще до самого столика. И только тут, как бы нехотя, сбрасывала его на руки официантке…
Здесь – словно бы только для нас с Халла – властвовали неотмирные и вневременные тишина, приглушенный свет, силуэты темного дерева уже и тогда антикварной мебели. На столике, угловатом и массивном, как всё берлинское, хозяйка в честь нашей любви зажигала свечу в бронзовом подсвечнике. А в вазе дышали ароматами рая живые розы…
Я погружал Аннэ в обстановку старомодного аристократического ужина, в полумраке, на фарфоре с вензелем этого дома, под чарующе-спокойную музыку. Поскольку Халла всё время злостно опаздывала, выбор блюд оставался за мной, и я мстил её пролетарской сознательности, заказывая что-нибудь вроде голубей в меду, или рыбное консоме, или парную ягнятину, с тонкой вариацией десертов…
Она обязана была играть, и отдам ей должное – она играла до мурашек выразительно, правдоподобно. Рука в моей руке, влюблённая улыбка, и всё время прижимается ко мне, что-то шепчет на ушко, видимо – думают окружающие – какой-то интимный секретик…
Шёпотом:
– Как же меня тошнит от тебя, Клотце! – И улыбка такая, как будто она собирается прямо тут за столиком мне отдаться. – Быстрее говори, зачем вызвал, я же не ужинать к тебе хожу!
И гладит мою руку своей ладонью, воркует…
Читатели шпионских романов знают, что шпионы обычно выкрадывают секреты из сейфов, а со связными встречаются в безлюдных местах, не иначе как задрав воротник тёмного пальто, в чёрных очках и нахлобучив шляпу ниже бровей. Так специально в романах пишут, чтобы ловчее схватить начинающих, неопытных шпионов.
Если шпион будет себя так вести, то его вскоре засекут. В Америке, где всем на всех наплевать, – через неделю-другую. В Рейхе, где население поголовно влюблено в своего вождя, млеет от него и не в меру бдительно, – через день-другой. Любой бюргер, завидя человека, крадущегося на пустырь с попытками скрывать внешность, – тут же сообщит «куда надо».
– Не уверен, что именно шпион… – скажет. – Может, и что-то чисто криминальное… Так что с того, проверить в любом случае надо!
Так что безлюдные места – не вариант. Особенно в тысячелетнем Рейхе, стране ассирийских кубических зиккуратов и карфагенских угловато-выпуклых, зло-величественных статуй.
Старая масонская поговорка гласит: «Хочешь остаться незамеченным – встань под фонарём». Чем меньше ты скрываешься, тем менее интересен объятому шпиономанией обществу, охотящемуся на шпионов по детективным романам.
Меня с финкой в руке (я действительно всё время пытался обнимать Халлу то левой, то правой рукой) видели десятки глаз – но что они видели? Влюблённую парочку. Мотивы встречи двух голубков так понятны, так по-человечески очевидны, что совершенно банальны.
А ежели говорить насчёт «секретов из тайного архива» – то они в шпионской работе редки, да и малозначимы. Главное в деятельности секретного агента – быть «агентом влияния». Не столько воровать секреты, которые чаще всего – «секреты Полишинеля», сколько вносить нужную струю в их обсуждение – в нужное время и в нужном месте.
Например, попивая коктейли в японском посольстве и намекая японцам, что фюрер их приобретения после Версальского мира просто так им не оставит. О чём они и сами догадывались (тоже мне тайна!), но весьма важно было для них услышать это (их же собственное) мнение подтверждённым из уст человека «ближнего круга» Гитлера…
Мне кажется, моя Аннэ этого до конца не понимала – ведь её дело, по крупному счёту, маленькое, как у почтальона: взять письмо, передать письмо, – и считала меня бесполезным авантюристом на службе его величества Коминтерна, очковтирателем, больше интересующимся японскими коктейлями, чем японскими сейфами.
Когда я в обнимку доводил её до дома, то – в том случае, если она меня пускала к себе, – она демонстративно мыла «после меня» руки и умывалась, стряхивая с себя память противных прикосновений.
Если дверь за нами уже закрылась, а я замешкался снять объятия, то я получал довольно ощутимый удар локтем под рёбра, с мировой войны у меня переломанные, а потому хрупко-чувственные:
– Понравилось лапать, барон?! – свирепо рычала эта с виду такая юная и невинная девушка.
Без свидетелей она и на метр не подпускала меня к себе, потому что решительным образом (как она говорила) – не понимала моей мотивации.
Мой же вопрос был философским, хотя, по сути, очень простым и бытовым: могу ли я ещё что-то сделать? Или я уже, как многие белоэмигранты, на уровне Ивана Бунина – эстетствующий мертвец? Человек, который играет в бисер словесности ради одного лишь собственного удовольствия, потому что смысла в ней больше не видит никакого?
Если я теперь не нужен своей стране – значит, я и вовсе не нужен никому и ничему, себя самого включая. Но разве могла понять эта ограниченная девчонка с головой, набитой штампами, мои, такие растрескавшиеся под Солнцем жестокого времени, тропы в советскую разведку?
– А, ну понятно, – издевалась надо мной эта дрянь, раскидывая по плечам длинные прямые светлые волосы. – Эстетствующий мертвец с топором: муки Достоевского! «Ob ich eine zitternde Kreatur bin, oder ob ich das Recht habe» [ «Тварь я дрожащая или право имею»]!
Аннэ цитировала перевод 1924 года, в котором немцы назвали знаменитый роман Достоевского «Verbrechen und Strafe». Теперь это библиографическая редкость, почти полностью уничтоженная гитлеровцами. Ныне, уже не в наши с Аннэ годы, стал куда больше известен классический перевод «Schuld und Sühne», где знаменитая фраза звучит совсем иначе…
– Так вот, барон: я вам не процентщица, и уж тем более, тем более не Сонечка Мармеладова!
– Аннушка, чем обязан такой вежливости?