— Ну, — сказал я ему в макушку. — Ну. Всё, сын. Я тут.
Гришка отлепился, отступил на шаг и придирчиво осмотрел меня сверху донизу. Остановился на лице.
— Худой, — вынес он вердикт. Голос ещё прыгал, но он держался. — Щёки вон. Тебя чего, не кормили тут?
— Собирали мы здесь подножный корм и ели, — ухмыльнулся я и потрепал Гришку по голове.
— Оно и видно, — сказал Гришка, и у меня отлегло: раз дерзит — цел.
Подошли остальные. Матвей — белее обычного, с глазами, которые сказали всё. Руками он стиснул моё плечо и отпустил. Тимка не сдержался, обнял с размаху, отскочил и тут же напустился: мы там чуть с ума не сошли, а ты тут, судя по запаху, похлёбку варишь⁈ Макар молча кивнул — и по одному этому кивку, тяжёлому, взрослому, было ясно, чего ему стоило это время. Ну а я их всех просто сгрёб в охапку и обнял.
А потом передо мной встал Савва.
Он остановился в двух шагах и осмотрел меня так же, как Гришка, — сверху донизу: цел ли, не хромает, руки-ноги, шея. Закончив осмотр, он выдохнул через нос.
— Живой, — сказал он. — Целый. А я тебя, Александр Владимирыч, уже по всем болотам отпел. Проводников скупал, гати мерил. Ты хоть знаешь, что я передумал за эти дни?
— Догадываюсь.
— Не догадываешься. — Савва шагнул ближе, и голос его сел. — Я тебя из рук отдал. Из рук, средь бела дня, на мосту, который сам проверял. Мне Иларион тебя вручал, как чашу с престола, а я… — Он оборвал сам себя, поиграл желваками. — Ладно. Об том после, и не при людях. Одно скажу сейчас, и ты уж стерпи, боярин: какого лешего ты с телеги побежал? Твоё дело было — в середину, за щиты, а не…
— Знаю, — сказал я. — Всё знаю, Савва. Расслабился я. Городская жизнь, охрана кругом — вот и отвык, что за мою голову платят. Больше не отвыкну.
Савва посмотрел на меня очень внимательным взглядом, и что-то в его лице наконец расшнуровалось.
— Ну. Показывай своих разбойников, Александр Владимирыч. Поглядим, кто это моих орлов верёвочками вяжет.
Первым делом — вьюки.
Я распорядился нести их к кухне. Владычники складывали груз под навес у котлов: бруски «Железного Запаса» в вощёной бумаге, ровные, как поленница, и заветный короб костяной смолы. Я вскрыл его, достал кусок и почувствовал, что улыбаюсь. Всё довезли, ничего не размокло.
— Дарья! Большой котёл на огонь, воды до половины. Ждан — колоть вот это на куски с кулак, топором, на колоде. Аккуратно, крошку собирать, крошка тоже еда.
— А что это? — Дарья с подозрением понюхала тёмный камень.
— Это, — сказал я, — суп. Только сжатый. Смотри и запоминай.
Кусок ушёл в закипающую воду, и через минуту над котлом поднялся дух, от которого поляна дрогнула. Мясо. Кости, жир, травы — настоящий крепкий бульон, какого эти люди не нюхали очень давно. Работа встала сама собой. Народ подтягивался к кухне и смотрел на котёл, в котором из камня рождался суп.
— Господи, — сказала Дарья тихо. — Это ж сколько в нём наварено…
— Кость, мозг, жир. То, чего вам всю зиму не хватало. — Я помешал, снял пробу: густо, солоно, в самый раз разводить. — С этого дня — всем по кружке в день, поверх еды. Детям и слабым — по две. Через две недели своих не узнаешь.
Бульон разливали до сумерек. А у большого костра тем временем происходило то, ради чего стоило прожить это время.
Два мира знакомились.
Началось всё, конечно, с неловкости. Владычники расселись своим кругом, выселковые — своим, между кругами лежала полоса пустой земли шириной в хорошее недоверие, и через полосу летали взгляды. Мужики смотрели на мечи. Монахи смотрели на людей, которые их вязали. Фотий — босой тогда, в сетях, — нашёл глазами Митяя, и я приготовился вмешиваться.
— Слышь, борода, — сказал Фотий через полосу. — Петля твоя была? Волосяная, на ноги?
Митяй набычился.
— Ну, моя.
— Добрая петля. — Фотий покачал головой с искренним, глубоким уважением. — Я её рвал-рвал… Как телка, понимаешь, спутали. Меня! Я в полку первый по борьбе. Покажешь вязку?
Митяй моргнул. Полоса пустой земли стала на сажень уже.
— Дык… чего ж не показать…
И всё. Через час у костра было не разобрать, где чей круг: Фотий с Митяем вязали друг друга наперегонки под общий гогот, молодые владычники учили выселковских мальчишек бороться, кто-то уже выспрашивал у Силантия про засаду — как, да что, да почему разъезд ям не увидел, — и Силантий, поначалу цедивший сквозь зубы, оттаивал на глазах, потому что мастеру не дано устоять, когда его работу разбирают с уважением. Служивый люд, понял я, глядя на это. Что монах с мечом, что ловчий — одна порода. Они ремесло уважают больше, чем обиду.
Гришка обнаружился на кухне. Он обошёл моё хозяйство с ревизией, попробовал похлёбку, пожевал лепёшку из рогоза. По лицу его шла напряжённая работа мысли.
— Из травы, — сказал он наконец. — Ты хлеб из травы сделал. Из палок этих, с шишками.
— Из корня. Крахмал там же, где в репе, просто никто не ищет.
— А меня научишь? — Гриша смотрел на меня снизу. Глаза у него горели знакомым огнём. — Ну, чтоб везде еду видеть. Это ж… это ж тогда вообще ничего не страшно. Никогда.
Я присел перед ним на корточки. Вот оно, главное, что вынес из этой передряги шестилетний человек: еда — это не страшно. Голод — вот что страшно, а тот, кто умеет накормить, не боится ничего.
— Научу, — сказал я. — Всему научу, сын.
Стемнело. У костра тёк уже общий, сытый, ленивый разговор, и в этом разговоре Фотий, понизив голос до таинственного шёпота, рассказывал выселковским, как их боярин на арене репу резал против первого повара Княжеграда. Выселковские слушали, раскрыв рты. Ребятня спала вповалку, привалившись к кому попало.
Я нашёл глазами Савву. Он сидел чуть в стороне, у малого огня, с Первушей и Пахомом, и по тому, как все трое повернули головы в мою сторону, я понял: посиделки кончились.
Пора говорить о деле.
— Ну, — сказал Савва, когда круг замкнулся. — Излагай, Александр Владимирыч. Никишка твой прибежал с кашей своей дурацкой, я чуть парня не придушил, пока понял. Письмо прочёл, груз донёс, розыск придержал. Теперь хочу знать,