Шеф с системой. Новый вызов - Тимофей Афаэль - Страница 21


К оглавлению

21
устоялся к первому же полудню. Трое владычников головными, Савва при мне, остальные по бортам и в хвосте. Десяток Оболенского жил своей жизнью. Они ходили вперёд с рассветом, возвращался к привалу, и старший их, немногословный жилистый Первуша, докладывал Савве одно и то же: «Чисто». Эти двое, Савва и Первуша, спелись на удивление быстро — церковный служака и пёс Тайного Приказа нашли общий язык за полвечера, и язык этот состоял из двадцати слов, половина которых была «угу».

Пацаны обжились по телегам, каждый по-своему. Матвей завёл путевую роспись и вписывал туда всё: вёрсты, расход припасов, состояние осей, погоду. Зачем ему была погода, я не спрашивал — Матвей ничего не делал просто так. Макар на каждом привале молча брал снасть и уходил к ближней воде. Возвращался всегда с рыбой, что по весне было почти колдовством, и бойцы вскоре начали делать на его улов ставки. Тимка за два дня успел разругаться со всеми пятнадцатью владычниками по очереди — из-за правильной укладки груза, из-за способа вязать узлы, из-за всего на свете — и со всеми же помириться, потому что не помириться с Тимкой было невозможно. Он ругался с таким удовольствием, что люди начинали ржать посреди спора.

А Гриша открыл для себя мир.

Мир был огромный и весь состоял из вопросов. В мире были журавли над полем, и надо было выяснить, куда они летят и почему клином. Был жеребёнок у деревенской коновязи, к которому Гришку подпустили, и полдня после этого он пах лошадью и лучился счастьем. Была мельница с крутящимися крыльями, от которой его не могли оттащить четверть часа. Он стоял, задрав голову, и шевелил губами — считал обороты. Выспрашивал он обо всём у Саввы, и Савва, к моему удивлению, отвечал обстоятельно, с удовольствием деревенского дядьки, соскучившегося по такой работе.

— Дядь Савва, а ты сколько человек зарубил?

— Дурной вопрос, Гриш. Воин не считает, кого зарубил. Воин считает, кого уберёг.

— А кого ты уберёг?

— А вот вас всех довезу — и посчитаю.

Вечерами я вставал к костру.

Это выходило само собой: привал, огонь, котёл — а дальше руки делали свою работу, потому что не делать они не умели. Кормил я всех, и владычников, и оболенских, и уже на второй вечер заметил, как разъезд Первуши подгадывает возвращение аккурат к котлу. Готовил из простого, дорожного. Каши варил, похлёбки, подорожники Варины подогревал к этому делу. Но всё с фокусами — то костяной смолы в кашу положу, то грибной пыли в похлёбку сыпану, то ягодной выпарки к лепёшке. Суровые служивые ели, радовались и смотрели на меня, как на волхва. Первуша на третий вечер не выдержал первым.

— Александр Владимирыч. Вот скажи. Каша та же, вода та же, пшено я сам засыпал. Почему у тебя — так?

— Потому что каша, Первуша, любит, когда с ней разговаривают.

— Тьфу. — Первуша подумал. — А чего говорить-то ей?

— Правду. Только правду.

Разъезд ржал, Первуша плевался, а на следующий вечер я застал его над котлом. Он стоял, мешал и что-то вполголоса каше втолковывал. Каша у него, к слову, вышла лучше вчерашней, о чём я ему честно сказал, и с того дня Первуша смотрел на меня уже не как на волхва, а как на своего.

На третий вечер, у соляного туеса, меня и зацепило.

Я солил похлёбку, машинально прикинул остаток соли в туесе, прикинул цену, по которой Варя брала последний мешок, — и рука остановилась. Соль дорожает которую неделю, и никто не знает почему. Я стоял над котлом, смотрел на серые крупинки на ладони и думал о том, о чём в городской суете подумать было некогда.

Соль — это ведь не приправа. Соль — это всё мясо, вся рыба, все зимние запасы Севера держатся на ней, от боярского погреба до последней крестьянской кадки.

Кто может перекрыть соль? Тот, кто её возит. Возит юг. А зачем югу?..

— Саш, убежит! — Гришка дёрнул меня за рукав, и я успел снять пену.

Мысль я не бросил — отложил, пусть подходит. Но одно решил сразу, стоя над котлом: если соль может стать оружием, значит, надо учиться делать свою. Море далеко, но соляные ключи на Севере есть — я слышал про старые варницы у Гремячей. Они, вроде как, брошенные, потому что привозная была дешевле. Нашу надо вываривать и выпаривать. Та же кухня, по сути, только котёл побольше. Приеду — посчитаю, во что встанет варница и сколько даст.

* * *

На четвёртый день тракт стал тесным.

С боковых дорог, с просёлков, с зимников выливались на большак всё новые караваны, и к полудню мы шли уже в сплошном потоке. Держава стягивалась к столице. Купеческие обозы под парусиной, гонцы, распугивающие всех с дороги, богомольцы шедшие обочиной. Навстречу прошел чей-то табун на продажу, а потом снова обозы. На постоялых дворах стало не протолкнуться, за места у коновязей ругались до хрипа, и ямщики ходили королями, поднимая цену за постой к каждому вечеру.

Гришка ошалел от такого мира окончательно. Он выучил за день десяток гербов на чужих возках и требовал от Саввы объяснений по каждому.

— А это чьи, с медведем?

— Тулиновские.

— А с рыбой?

— Карповские, вестимо. У них и герб — рыба, и в голове рыба.

— А ты почём знаешь, что у них в голове?

— Много лет живу, — солидно отвечал Савва, и Гришка записывал ответ в память, серьёзно кивая.

После полудня нас догнал большой караван, шедший с западного просёлка, и Савва, глянув на передового с прапором, подобрался.

— Меркуловы, — сказал он мне вполголоса. — Сам, похоже, едет. Уступим?

По дорожному укладу боярский караван обходил купеческий, а кто кого из бояр — решали спесь и число сабель. Числом мы были меньше. Спесью я мериться не собирался: не та дорога и не тот день.

— Уступим. Прими вправо.

Обоз принял к обочине, пропуская. Меркуловский караван пошёл мимо. Длинный, караван богатый. Возки под коврами, вьючные лошади, свита в цветном. Сам Меркулов ехал верхом в середине — сухой, длинный, в собольей шапке не по погоде, с лицом человека, которому все вокруг должны и никто не отдаёт. Меня он узнал. Задержал взгляд, смерил с головы до телеги, и по тонким губам скользнуло что-то, что у людей попроще зовётся усмешкой. Кланяться он не стал. Я тоже — ограничились взглядами, и каждый увёз с этого размена своё.

А я смотрел уже не на него. Я смотрел на его людей.

Привычка, въевшаяся за две жизни. О хозяине кухни говорят не блюда, а поварята. Свита у Меркулова была

21