Семь Семенов - Мария Воробьи - Страница 41


К оглавлению

41
там нас ждёт. Говорят, мест на судах не хватит. Красные приближаются быстро. Город забит людьми. Люди спят на улицах, обнимаясь, как свора собак, валяясь в грязи, как свиньи. Глаза у всех бешеные.

Чудовищно. Как это всё могло разрушиться так быстро? Не знаю. Я ничего не знаю. Завтра — утро моей казни. Сегодня — моя последняя ночь в Империи, которой уже практически нет. Я допишу письмо и не буду спать. У меня нет Библии, но есть несколько страниц „Войны и мира“. Первой части. Самое начало. Там, где больше всего по-французски. Проклятье, даже толком не проститься. Я в них заворачивал патроны, они посерели, но уцелели. Может быть, я буду их читать. Может быть, я буду стоять и смотреть в пустоту, чтобы не пропустить последний рассвет в России.

Прощай, мой друг Семён.

А даст Бог — мы вернёмся.

Может быть, нам поможет Антанта… Не сейчас, так потом. И мы вернёмся, обязательно вернёмся в обновлённую, очищенную страданием, снова святую Русь.

Писано в Новороссийске, 1920 год».

Часть 5

Муж

Глава 14

Москва изменилась тоже. Она была теперь столица, столица нового государства. Рдела флагами. Смотреть на флаги было странно. Всё казалось какой-то книжкой, которую прочитал перед сном и которая так разбередила душу, что теперь не уснуть.

Когда-нибудь он сможет это понять. А может, он не сможет, так его сын сможет, или еще какие-то люди, потом. Через десять, пятьдесят, сто, тысячу лет. А может, никто никогда не поймёт, что именно произошло, почему произошло и к чему привело. Может, понять такое — не в силах человека. Тогда они будут просто помнить. Память дарует сострадание там, где невозможно понимание.

Семён быстро нашёл себе место учителя. Разницы с Тверью особой не было, но ему так было спокойнее. В один из дней он наткнулся на друга Карла. Было некогда — бежали в разные стороны, уговорились через три дня встретиться в кафе и встретились.

Молчали неловко первое время. Где ты был, что с тобой стало? Что ты думаешь сейчас? А вдруг я думаю другое? Страшно, ведь ты мой друг, ты столько лет был моим другом. Неужели твои мысли сейчас нас с тобой разведут, оставят незаживающие раны? Ах, если так, то лучше нам и не встречаться вовсе, только помнить и горевать о том, какими мы были, когда мы были молоды. Как много людей, с которыми мы разошлись. Как мало новых. Обретая человека, всегда вместе с ним обретаем возможность его потерять.

Семён малодушно спросил, не рискнув говорить первым:

— Как твои дела?

— Я ведь медицинский так и не кончил, — говорил Карл, глаза у него были бешеные, словно он вспоминал что-то очень страшное. — Меня за агитацию исключили. Хорошо, отец не дожил, он бы не перенёс. Он смирный был такой, системе послушный. Хороший тихий человек. Год не дожил… до всего. Меня исключили, а там — война. Ну и я пошёл медбратом, трёх моих курсов для медбрата хватало. Меня не сразу взяли. В первые дни думали, наверно, что раз Карл Эйхман, то перебегу линию фронта и скажу, что всегда был немцем. Глупо. Но потом взяли, конечно, когда поджимать стало и врачей всех повыбило. Страшно было идти на войну. Теперь ещё страшнее.

Семён молча внимал.

— Насмотрелся я всякого, чего не перескажешь, друг Семён. Смысла, главное, нет. Хочешь верить во что-то — и не веришь. Потом веришь в другое. Знаешь, про братание с немцами? У нас такое было один раз. Сидели, вместе папиросы курили. Я думал, как это здорово, какая это вершина человеческого духа. Народ к народу, народ с народом… Знаешь ли, что после этого изменилось?

Семён покачал головой.

— Ничего не изменилось. Сегодня покурили папиросы, завтра они нас из пулемётов расстреливали, а послезавтра мы — их. Многое, многое ещё я видел…

Тут он прервался, глядя куда-то вдаль. Потом с усилием продолжил:

— Всего не рассказать. Я вступил в Красную армию, как можно было. Был там фельдшером, потом по партийной линии пошёл. Вот, пришёл. Теперь в управлении работаю.

Он назвал какие-то буквы, аббревиатуру, но Семён не понял их, не знал значения, а переспрашивать постеснялся. Другое спросил:

— Что же ты теперь, не врачуешь?

— Некогда. Другой работы много, — говорил Карл. — Контра голову поднимает. Вот все дела переделаем, опять вернёмся к мирному труду.

Они смотрели друг сквозь друга.

— Да я, может, уже и не смогу, — признался Карл. — Забыл, как это, когда тебе на приём приносят коклюш, понос, люэс. Привыкаешь к другому, знаешь, когда ты на этих войнах по семь лет живёшь: как ногу половчее отрезать, как наглотавшегося газом выхаживать… Нет, не знаю. Да и дальше идти надо. Весь мир освободить.

Они замолчали, каждый отхлебнул своё.

— Ну посмотрим, — неожиданно ворчливо сказал Карл. — Ну да что мы всё про меня. Давай про тебя. Ты что делаешь?

— Да учителем работаю, — сказал Семён. — В войну чертёжником-гравёром, а потом всё время учителем работал. Сначала в Твери, а теперь вот в Москве.

— Я могу тебя порекомендовать, — сказал Карл, изучающе глядя на друга, — по художественной части пойдёшь в управление.

— Куда мне, — с нервным смешком сказал Семён.

— А почему нет? Ты человек честный, ответственный, работящий. Образование у тебя хорошее. Идеологически, правда, не шибко подкованный. Но это и подтянуть можно, и другие на это есть, помогут.

— Я не смогу, — повторил Семён, — спасибо тебе, что веришь в меня, но я не умею. У меня ни ума толком нет, ни таланта.

— Дурачок ты, это сейчас не главное.

— Нет, нет, я не могу. Я никуда в высокое не могу. Руководить никем не могу. Да и учителя-то тоже нужны. Вон, ликбез идёт. Надо учить, я буду учить.

— Ну как хочешь, — сказал Карл, не скрывая своего разочарования.

После этого разговор утих. Они допили чай и пиво, расплатились и вышли. Обменялись адресами, но словно заранее поняли, что вряд ли будут ходить в гости или писать письма. Что-то было такое, различное в них, что не давало им уже сойтись обратно.

Семён побрёл к себе домой. Какое-то время он снимал угол, но потом от школы ему выделили комнату в большой квартире с высокими потолками. Квартира была национализирована. Бывший хозяин с женой жили тут же: пожилой, уже не практикующий адвокат и его неприлично молодая жена. Он не выходил из комнаты непричёсанным и небритым — жена вставала раньше и носила в

41