Семь Семенов - Мария Воробьи - Страница 20


К оглавлению

20
ставшая женой Садко. А над ними — сомкнутый лёд, как купол небесный, и рыбы плавают одиноко, и маленький рак играет с волосами Чернавки.

А что он ещё мог сделать? За эту картину его и хвалили, и ругали, говорили: Репину подражает. Он подражал, это правда.

Потом, когда кончилась война, он хотел было написать, как они проснулись, как они, взявшись за руки, как деревенские девки, в хороводе, всплывают вверх, и посмотрят вверх. А наверху лёд уже растаял и сквозь толщу воды видна весна и цветущие вишни.

Не написал. Другое случилось. Второй год обучения в Академии был годом от Рождения Христа тысяча девятьсот пятым. По его началу никто не ожидал, как страшен он будет: встречали — радовались, пили хрусткое шампанское, даст бог, мир с Японией заключим, а в остальном жизнь как была пойдёт. Когда миновал, пили молча, не чокаясь, на помин его души: останься мёртв, тенью не вставай.

Всё опять началось в середине злой зимы, на самом изломе, когда осень уже не помнят, а о весне ещё не мечтают. Встали заводы, один, другой, третий. Всё было спокойно, казалось, всё было спокойно: и вдруг поднялся высокий лесной пожар, охватывая всё больше и больше. Думали, что сойдёт — обойдётся, но не обходилось. Столица была охвачена заревом восходящего пламени.

В пятницу Семён и Тарас встретились в Академии. Настроение среди учеников было смятенное — то и дело сообщались новые сведения о восставших заводах, о скоплениях людей, о каких-то требованиях рабочих, часть оказывалась ложью, часть подтверждалась, нельзя было отделить реальность от выдумки. Некоторых однокурсников не было на занятиях: и непонятно, где они. Уехали? Или там, с рабочими?

Классы шли как обычно. Преподаватели заходили и держали дисциплину, возвращали студентов мысленно к Античности, к композиции, к истории искусств. Лица у них были строгие и скучные. Семён не понимал этого: его, как и других, охватила какая-то лихорадка свершающихся перемен, и волоски на его руках встали дыбом и стояли так три дня, пока всё не закончилось.

Преподаватели, казалось, совсем не знают, что происходит. Потом, много лет спустя, когда сам Семён станет учителем, он с таким же равнодушным и скучным лицом будет выходить к своим ученикам в моменты самых страшных потрясений. Он вспомнит своих учителей, и бедные деревенские дети будут удивляться тому, как держится их учитель, тому, неожиданно светскому, столичному, гордому, чего в их добром и тихом учителе отродясь, казалось, не бывало. Тогда Семён поймёт преподавателей Академии и переймёт их повадки — единственное, как возможно и должно держаться в минуты потрясений.

После занятий пошли к Тарасу. На улицах было как-то смутно, попадались группы бедно одетых, но каких-то деловитых мужчин. На площади кто-то агитировал, громко и эмоционально. Семён и Тарас шли кружной дорогой, чтобы не проходить мимо заводов. Там было ходить не надо. Так они, не сговариваясь, думали.

Иван уже пришёл. Сидел в зимней ранней полутьме, не зажигая света, в кресле. Курил.

— Да может, и не будет ничего, — сказал Тарас.

Иван посмотрел на него искоса, потом вздохнул:

— Да, вы правы, господа. Давайте поедим, что ли?

— Останешься у нас? — спросил Тарас Семёна после ужина. Это было обыкновенно, иногда ему стелили на диване в общей гостиной, которую делили Тарас и Иван. — Чего тебе, холодно, темно, а идти через весь город. Завтра засветло тот этюд закончим, с гипсовым Достоевским.

Семён остался. Он их дом любил больше, чем свой. В их квартире веяло чем-то таким спокойным, уверенным, вещей и книг было много. У них были и деньги, и желание обустраиваться: Тарас жил так, словно уже поселился тут навсегда, хотя это была только студенческая квартира, а Иван, заканчивающий курс в следующем году, уже словно знал, что будет делать, где работать и когда женится, всё у него было основательно и понятно. Все вещи Семёна умещались в саквояж, разве что рисовальное шло отдельно. Он больше не заводил, даже когда уже мог: всё ему казалось, что его вот-вот сорвёт с места.

Суббота прошла дома, какими-то неспешными делами, этюдом Достоевского, набросками Ивана («А, Тарас, ну ты и чёрт, карикатурист, хватит меня дразнить!» — но беззлобно, беззлобно). День был притихший, полный молчания и пустых разговоров. Семён на воскресенье тоже остался у друзей. Как-то уже даже речи не шло, чтобы ему идти домой. За окном плескалась непроглядная тьма. Они сидели у окна и смотрели в эту тьму.

— О чём они думают? — спросил Иван. — Я не могу этого понять.

— Темна чужая душа, — эхом откликнулся Тарас.

Их словно прорвало — молчание, в котором они тонули весь день, было нарушено.

— Ты же был рабочим, — полувопросительно сказал Семёну Тарас.

— Я был наборщиком в типографии, — сказал Семён. — Там легче, чем на заводах. И денег больше.

— Тяжело было?

Семён задумался:

— Да ничего… Ну… Однообразно, конечно, но я умел свой ум занять параллельно, и было нескучно. Но это совсем не как большие заводы. Там совсем тяжело, мне говорили.

— Ты понимаешь их? — неожиданно резко спросил Иван, поднимая палец и указывая за окно.

Семён помедлил, пытаясь разобраться, а потом сказал честно:

— Не знаю.

На этом снова на них пала стена молчания.

Когда утром они проснулись, оказалось, что Ивана нет, он куда-то затемно ушёл. Семён хотел пойти в город, искать его, но Тарас удержал его. Погода была ясная, хрусткая, морозная, но вся улица полнилась чёрными, чёрными людьми в зипунах. Они шли, как отряды, как воинские дивизии, но это были очень разные люди, это было… «Это было бы страшно, — подумал Семён. — Это могло, это должно было быть страшно. Но страшно не будет. Царь их послушает, с балкона Зимнего дворца, он даст им то, чего они хотят — он даст им восьмичасовой рабочий день и ту защиту, которую они хотят, — и они разойдутся и будут праздновать. Вот как всё будет».

Высокая вода поднялась, поднялась выше Александрийского столпа, один ангел, держащий крест, над чёрной водой виднелся, а потом вода окрасилась красным, и ангел закрыл рукой глаза, а когда вода отхлынула — оставила спящих непробудным сном на площадях людей.

Друг Иван, вернувшись, в порванном пальто, со ссадиной на левой скуле, только и сказал:

— Я хотел всего лишь посмотреть. Я посмотрел. Это бездна. Стозевная, отвратительная, грязная и кровавая.

Они помогли ему снять пальто, обработали раны, а он больше ничего не говорил.

— Но всё закончилось, — торопясь, сказал Семён. — Это всё ужасно, но всё закончилось.

Тогда это даже было похоже на правду.

20