Саван из Овчины. Том 1 - Роман Вехов - Страница 83


К оглавлению

83
сложнее… — зеленые глаза Дмитрия на миг сделались выцветшими, уставившимися куда-то сквозь Берендеева, но голос остался прежним: — А мальчишку-егеря, которого мы у входа в ущелье перед штурмом нашли, к дереву приколоченного, спишите как убитого в бою, господин майор. Веки ему вживую срезали, гвоздями руки приколотили. От тела еще пар шел, когда сдергивали. Не пишите в Тифлис про пытки — пишите «пал смертью храбрых». Так для его матери в Рязани честнее будет.

Берендеев долго молчал, постукивая пальцами по столу. Глаза его потемнели, щека дернулась, но он сдержал глухой стон. Затем комендант медленно, истово перекрестился на закопченную икону в углу, словно отгоняя нахлынувший кошмар, и только потом кивнул — тяжело, неохотно, но с пониманием.

— Я учту все это в рапорте, — выдохнул он. — А теперь о другом. Поскольку вы теперь майор, Дмитрий Николаевич, численность войск под вашим началом увеличивается. Вам передают роту капитана Тростинского. Валериана Тростинского.

Дмитрий, услышав это имя, вдруг замер. Что-то дрогнуло в его груди — что-то темное, забытое, похороненное. Тростинский. Валериан Тростинский. Он знал это имя. Знал — и не мог вспомнить откуда.

А потом нахлынуло. В ушах зазвенело. Прошлое ударило наотмашь, не давая вздохнуть. Обрывки кошмара посыпались один за другим, словно молнии в ночном ущелье. Из темноты вынырнул его собственный силуэт, изуродованный ненавистью. Следом — черная ночь, горящий аул, чужие вопли и реки крови. И тут же — слепые белые глаза. Бешеные, горящие во тьме. Вскинутый ствол прямо над обозным колесом. Другой силуэт, вжавшийся в обледенелые доски, и бледное как мел лицо, которое исказил первобытный ужас. Трясущиеся в лихорадке руки. Он кричал. Захлебывался этим криком, пока воздух не перерубил выстрел. И все провалилось в тишину.

Дмитрий тряхнул головой, отгоняя наваждение. Видение рассеялось, оставив лишь глухую, саднящую тяжесть где-то глубоко внутри, под сердцем. Он поднял глаза на Берендеева и произнес, стараясь, чтобы голос звучал ровно:

— Когда прикажете принять роту?

— Завтра, — ответил комендант. — С утра. А сейчас — идите отдыхать. Я уже велел комендантскому адъютанту выписать вам ордер на постой во флигеле, каморка на втором этаже как раз освободилась. Перебирайтесь туда из своих палаток, Дмитрий Николаевич, а то выглядите хуже покойника. Да зашейте наконец лицо как следует у лекаря в лазарете, а то смотреть страшно.

Дмитрий кивнул, поднялся и вышел. В коридоре он на мгновение прислонился к стене, прикрыл глаза. Он был измотан до предела — физически и душевно, а внутри закипала тревога. Валериан Тростинский. Что-то с этим именем было связано — что-то важное, что-то страшное. Но память, пощаженная годами и усталостью, пока молчала.

Он отлепился от стены и зашагал к казарме своей Апостоловой роты. Завтра предстоял новый день. Новая рота. Новые заботы. А пока — нужно было просто дожить до утра.

Глава 29. Вне покаяния

Утро в крепости Грозной выдалось солнечным. Февральское солнце, еще по-зимнему бледное, но уже по-весеннему яркое, заливало внутренний двор крепости золотистым, почти ласковым светом. Вперемешку с грязью и конским навозом, уже пробивались первые, робкие ростки трав. Они, казалось, только и ждали, когда же закончится эта бесконечная, выматывающая душу зима. Воздух был напоен стылой влагой и сырым, тяжелым запахом прелой земли, что предвещает скорое, хмурое пробуждение природы. Где-то на стенах крепости уныло пересвистывались пичуги, и их короткие, сиплые голоса звучали до странности мирно — так, словно и не было вокруг ни войны, ни смерти, ни пепелищ.

Дмитрий стоял у окна своей каморки в офицерском флигеле — маленькой, аскетичной, с голыми, выбеленными известью стенами, с узкой походной койкой и грубо сколоченным столом, на котором были разложены карты и ведомости — и смотрел во двор. Он спал эту ночь, впервые за много дней, и сон его был глубоким, почти забытьистым, без сновидений. Проснулся он с тяжелой головой и с саднящим чувством, что бывает после долгого, беспробудного сна — чувством, в котором смешивались и облегчение от отдыха, и смутная тревога перед грядущим днем.

Рана на левой щеке, зашитая казаком Егоркой, саднила. Края пореза набрякли, налились горячей, багровой припухлостью, но до злого гноения ступень еще не дошла — лишь изредка сквозь грубые стежки суровой нитки сочилась мутная, розовая сукровица, засыхая на щетине грязными корками.

Дмитрий помнил вчерашний приказ Берендеева зайти в лазарет и перешиться у лекаря, но сознательно проигнорировал его — эта острая, злая боль на лице и в боку, под ребрами, при каждом резком движении сейчас была ему необходима. Она отрезвляла, возвращала к жизни и оставалась той честной ветеранской ношей, которую он ни за что не согласился бы отдать чужим рукам.

Дмитрий оделся — черкеска, постиранная в ручье, хоть и сохранила темные, несмываемые разводы от крови, но была чиста; папаха, вычищенная денщиком от пыли и копоти, снова приняла свой обычный, чуть сдвинутый на затылок вид; «Лами» привычно висела на поясе. Дмитрий сунул трубку в зубы, раскурил ее и, выпустив облако сизого дыма, вышел в коридор.

В коридоре его уже ждал адъютант — молоденький, розовощекий подпоручик, что вечно путался в бумагах и заикался от волнения. Сегодня он был особенно бледен.

— Ваше высокоблагородие! — выпалил он, вытягиваясь во фрунт. — Их высокоблагородие майор Берендеев велели передать: рота капитана Тростинского прибыла. Капитан ожидает вас в кабинете для представления.

Дмитрий кивнул и, оставив адъютанта, зашагал к выходу. Его шаги гулко отдавались под низкими потолками, пока майор спускался по деревянной лестнице офицерского флигеля на первый этаж. Выйдя наружу, он быстро пересек крепостной двор, направляясь к комендантскому дому, и вошел под мрачные своды старого каменного здания. Здесь, в длинном коридоре, его шаги, тяжелые и размеренные, отзывались еще более глухо, и в этом гулком эхе ему чудилось что-то зловещее — словно сама судьба предупреждала его о том, что ждет впереди. Он миновал шумную, пахнущую чернилами канцелярию, толкнул тяжелую дверь и вошел в кабинет коменданта.

В комнате, у массивного стола Берендеева, спиной к двери, стоял только один человек. Он был молод, невысок и худощав. Низко надвинутая фуражная шапка не могла скрыть его волосы — некогда темно-каштановые, а теперь тронутые ломаной, рваной проседью на висках, какую оставляет только пережитый ужас.

Мундир его, егерский, был безупречно чист и подогнан, но то, как сукно обтягивало его фигуру — словно вешалку, словно тело было не из плоти и крови, а из каких-то высушенных, ломких костей, — внушало что-то глубоко неправильное, болезненное. Казалось, сними он это темно-зеленое сукно, и останется

83