Река без берегов. Эпилог - Ханс Хенни Янн - Страница 127


К оглавлению

127
быть точным: нет. Он мне препоручен — придан. Он моя жизненная задача.

— Этого я не понимаю, — вырвалось у нее.

— Я вряд ли сумею объяснить это словами, — ответил он. — Может, по ходу нашего разговора для тебя кое-что прояснится.

— Значит, тут есть какая-то тайна? — спросила она.

Он не ответил. Они выпили ликеру.

— Итак, ты пришла, чтобы поблагодарить меня, — возобновил он разговор. — Полагаю, причиной тому были определенные мысли, а не только неопределенное чувство —

— Совместный уклад жизни, который у нас сложился, есть нечто странное, на первый взгляд подозрительное, — сказала она. — Ты живешь в этой комнате —

— Нечто подозрительное, — перебил ее он, — это правильные слова. Я мог бы жить и в другом месте. Почему бы нет? Что меня здесь удерживает? Я живу в этой комнате одиноко, как собака на цепи. Тут, правда, есть еще и чуланчик, где я варю себе кофе или чай, где припрятал несколько кусков хлеба, немного печенья —. Меня не навещают друзья — никто не навещает. Это подозрительно.

— Мы вместе обедаем, — сказала она робко, — насколько твоя служба позволяет. У тебя ведь доверительные отношения с Колаем — на чем бы такая доверительность ни основывалась —.

— Да, — ответил Тутайн. — Когда он приехал из Варштадта в Стокгольм, мы поначалу жили вместе в одной комнате — почти два года. Потом я стал зарабатывать столько, что мы смогли снять маленькую двухкомнатную квартиру. —

— А теперь ты оплачиваешь как минимум половину расходов на наше достаточно большое хозяйство. Почему? — Со мной это не обсуждали. Все просто так сложилось, будто иначе и быть не могло. Даже Колай ни разу не проронил об этом ни слова. Когда мой отец занялся обустройством дома для нас, то и твоя комната — думаю, за его счет — тоже была обустроена. Колай, который, вообще-то, не интересовался приобретением мебели, ковров и посуды, всегда живейшим образом участвовал в выборе подходящих вещей для тебя или для твоей комнаты. Дело дошло даже до маленькой ссоры между ним и моим отцом, поскольку отцу диван из тикового дерева, обтянутый черной кожей, показался чересчур дорогим. — Правда, потом он все-таки раскошелился — когда Колай довольно невежливо напомнил о машиностроительном заводе, на котором, дескать, заняты триста рабочих, постоянно приумножающих отцовское состояние.

— Стиг Антин уже тогда знал, что Колай почти ничего не зарабатывает, — сказал тугайн. — И смирился с этим.

— Мы его захватили врасплох, Колай и я, — объяснила она. — Как ни странно, отец спокойно отнесся к тому, что мы сыграли с ним столь скверную шутку. Он почти не сопротивлялся. Почувствовал что-то наподобие страха, узнав, что я беременна. Мама в тот момент встала на мою сторону.

— Вот об этом давай и поговорим, Ингер, — об этом прежде всего —. Может, мы извлечем из такого разговора познания, которые помогут нам продвинуться дальше —

— Как хочешь —, — согласилась она.

— Итак, поначалу мы — Колай и я — жили вместе в одной комнате, — повторил Тутайн. — Мы познакомились примерно за год до этого —. Он приехал из Варстада, чтобы изучать[?] здесь музыку. Это желание и наша первая встреча — позволь мне сказать только, что они соприкасаются с той самой тайной. —

— Которую я не вправе узнать —, — вбросила она.

— Не будем на этом задерживаться, — продолжал он. — Колай, значит, приехал в Стокгольм. Его привязанность к родительскому дому быстро угасла. О своем отце он всегда говорил только как о барышнике Эгиле Боне; мать — в разговорах со мной — почти не упоминал. Он положился на меня и без стеснения обращался ко мне в связи со многими жизненными нуждами. Барышник посылал ему каждый месяц отнюдь не маленькую сумму; но эти деньги утекали у него между пальцами, а просить отца прислать больше он отказывался.

— Почему же он так себя вел? Он мне говорил, что его отец человек скорее состоятельный, чем бедный, — допытывалась Ингер.

— Тут можно предположить и одно и другое, — ответил Тутайн, — но все это будут именно предположения, за которыми никакой реальности не стоит.

— А может, все-таки — Тут она запнулась. — Или это граничит с той самой тайной?

— Он поначалу жил так же одиноко, как я. Он посещал Королевскую консерваторию; и, вероятно, считался там одним из самых прилежных студентов. У него не было ни приятелей, ни друзей. Не заводил он и шашней с девушками. Аскетизм, определявший все его существо, производил на меня тягостное впечатление. Внутренняя немота, отсутствие переживаний. Казалось, будто он работает с губительным напряжением сил и овладевает музыкой и ее теорией ценой тяжкого труда, а не потому, что она его призвание. Но он не хотел прервать обучение. Он хотел только одного: усвоить ремесло композиции и стать дирижером оркестра. Он был настолько одержим этой целью, что едва ли задавался вопросом, обладает ли вообще талантом или дарованием.

— И все же он стал большим мастером! — бросила она.

Тутайн пропустил ее возражение мимо ушей.

— Каждый день его жизни, казалось, в точности походил на другой, — продолжил он. — Иногда — скажем, по воскресеньям, когда я позволял себе поваляться в постели подольше, — он вставал раньше меня, основательно мылся; я же смотрел на него, почти голого, и путался, насколько он юный: не недоразвитый физически, а беспомощный, предназначенный неким Неизвестным для того, чтобы стать духовным существом, но почти бессильный из-за этой своей детской субтильности —

— Он до сих пор остается большим таинственным ребенком, — сказала она. — Ты наверняка любил его, хоть и предпочел бы, чтобы он был более естественным — нет, это неподходящее слово — более плотским.

Он не ответил на это.

— Наконец, когда мы переехали в квартиру попросторнее, его стали навещать два сокурсника: рыжеволосый Калле Кьедерквист и черноволосый Сикстус Бьёрк.

— Они, вместе с Колаем, составляли элиту этой музыкальной школы, — сказала Ингер.

— Может быть, — ответил Тутайн, — но странную элиту. Рыжеволосый собирался стать церковным композитором. Он уже в то время играл на органе так замечательно, как вряд ли кто другой. Но он не верил ни в Бога, ни в дьявола. Что лучше, спрашивал он, — быть хорошим музыкантом, но не верить в Бога, или быть благочестивым халтурщиком? И сам отвечал, что все дело в музыке: что, мол, только на нее можно положиться, ибо ее содержание неопровержимо. А у Сикстуса Бьёрка голова была вечно занята песнями — фривольными текстами и вкрадчивыми, легко запоминающимися мелодиями. Его не отпугивали никакие банальности. Весь тварный мир банален, часто говорил он, — и этот мир продуман лишь поверхностно: он наполовину целесообразен

127