Гришка сходил по поручению, и вскоре Зубов пришёл к нам сам.
— А ну дайте глянуть.
— Нет. — Я не пустил его к пролому. — Опасно. Хочешь смотреть — ложись вон в ту щель и не высовывайся.
Он лёг и стал наблюдать в бинокль. Я тем временем прицелился и выстрелил в ту черноту, где приметил шевеление. Грохнуло, пуля щёлкнула по металлу. Я даже уловил, как под днищем брызнуло искрой.
— Ушёл, — доложил Гришка. Он тоже смотрел в бинокль. — За дальнюю гусеницу.
— Вижу. Попугаем ещё, чтобы вольготно ему не было.
После выстрела я откатился, быстро сменил позицию: моя вспышка в проёме и вражескому глазу могла приглянуться. Танкист танкистом, но про снайпера забывать нельзя ни на миг. Под разутым танком места было всего ничего: не повернёшься слишком, только распластаться и переползать вдоль корпуса, от катка к катку. Я представил, каково сейчас тому, кто застрял в этой железной норе, под пулями, и на секунду ощутил торжество. Снова прицелился.
— Алексей, стреляй! — нетерпеливо зашептал Гришка. — Что ж ты попасть не можешь?
Я тихо хмыкнул.
— Я специально не попадаю. Живым он нам нужен.
— Живым? — удивился тот. — Зачем? Прикончить гниду, и дело с концом.
— Допросить надо, — сказал я. — Может, он про снайпера хоть что-то знает. Когда тот выходит, куда и откуда. И сколько их здесь вообще.
— Эх, — Гришка вздохнул. — А я думал, это охота.
— Охоты разные бывают, Григорий. — Я усмехнулся. — Это загонная. И дичь возьмём живёхонькой.
— Да как?
— Есть мысли.
Я повернулся к Зубову:
— Рупор бы. Предложим ему сдаться.
Рупор нашёлся, остался после убитого политрука, через него ночами он вещал немцам антифашистские лозунги. Пока Зубов за ним ходил, я выстрелил снова. Танкист, или кто там был, больше не шевелился, но я примерно знал, куда он забился, и положил пулю в броню выше позиции, где рикошет должен был уйти вбок, от тела. Риск его зацепить всё равно оставался. Пуля чиркнула по броне, и под танком снова мелькнуло движение. И снова мне надо было менять место.
Только на этот раз я отложил винтовку и взял рупор, что принёс Зубов. И крикнул по-немецки:
— Дойчен зольдатен! Дер нэхсте шусс тётет дих! Эргиб дих! (Немецкий солдат! Следующий выстрел тебя убьёт! Сдавайся!)
Мой голос гулко раскатился по мёртвому двору и заглох в развалинах. Из-под танка не ответили. Мы ждали. Минуту, другую, десятую. В цехе притихли: бойцы поняли, что затевается что-то помимо обычной пальбы, и осторожно приникли к своим проёмам.
Сбоку подобрался Егор, бронебойщик. Долго вглядывался в разутый танк.
— Это ж мой крестник, — прогудел он. — Мы его с Сенькой разували. Жильца, выходит, оставили. Может, я его с противотанкового шугану? Оно шибче выкурит.
— Можно попробовать, — задумался я. — Только тогда почти наверняка и его самого зацепишь. А он нам целый нужен.
Было тихо, словно танкист ждал темноты, чтобы уйти к своим. Но тут мы заметили движение — будто он услышал наш разговор с бронебойщиком, хотя, конечно, ничего расслышать не мог.
Из-под танка высунулась рука, а в ней зажат белый лоскут — платок или ещё что. И лоскут этот замотался из стороны в сторону, так отчаянно и быстро, что в глазах замельтешило.
— Нихт шиссен! — донеслось из-под днища. Голос надтреснутый. — Нихт шиссен! Их эргебе мих! (Не стреляйте! Я сдаюсь!)
— Сдаётся! — ахнул Гришка. — Струсил-таки.
— Не стрелять, — сказал я.
Зубов прошёлся по цеху, просипел эту команду каждому расчёту. За тем, как мы выкуриваем немца, наблюдали многие.
— Ваффе вег! Гюртель аб! Ауф ден боден! — крикнул я в рупор и махнул рукой, показывая. (Оружие прочь! Ремень долой! На землю!)
Произношения у меня, конечно, никакого не было, зато все нужные слова я запомнил накрепко. Уж кто захочет, тот обязательно поймёт.
Из-под днища на свет выпал тёмный пистолет, отлетел в сторону. Следом танкист, кряхтя и возясь в своей норе между днищем и землёй, стянул ремень с кобурой и швырнул длинной лентой-змеёй к пистолету. Потом выполз на брюхе, головы не поднимая. В одной руке так и держал белый лоскут, вторая раскрыта, на виду. Лицо закопчённое. Пополз молодой к нашему цеху — коряво, совсем не по-пехотному, неумело загребая локтями, и всё бормотал:
— Нихт шиссен… нихт шиссен… (Не стреляйте… не стреляйте…)
Видно, после второго рикошета здорово страшно ему сделалось. Решил, что до темноты под танком не доживёт. А до темноты было ещё, ой, как далеко. Вот он и выбрал плен. Сидеть в железной норе, слушая, как звенят по броне рикошеты и брызжет острыми ошметками над головой раскалённая оболочка пуль, и ждать, что следующая придёт ещё на ладонь ближе, — не каждый такое выдержит.
— Ай, да Сотников, — довольно просипел Зубов. — Выкурил-таки. Живого выкурил. Штаб спасибо скажет. Это ж сколько с него вытянуть можно: из какой части, сколько машин осталось, откуда на заводы вышли. Всё ценно.
А я смотрел на ползущего и радовался. Потому что понял то, чего остальные пока не заметили.
Мы тут не единственные зрители.
Где-то на этот белый лоскут сейчас смотрел в оптику снайпер. А может, и не один. И для того стрелка ползущий к русским танкист был уже не товарищ, а перебежчик.
А значит…
— Приготовиться, — скомандовал я своим. — Возможно, сейчас по нему будут стрелять. Смотрим вспышку. Григорий, на тебе левый сектор. Алия, ты вправо следи. Я по центру. Внимание, приготовиться к стрельбе.
— Так вот ты чего, — дошло до Зубова. — Решил снайпера выманить? Хитро.
— При хорошем раскладе — да, а тут уж как получится.
— Эх, жаль, если живым не возьмём, — Зубов поскрёб щетину.
Я недовольно дёрнул щекой, не отрываясь от оптики. В таком деле два горошка на ложку не бывает — или языка брать, или… Но немец полз, а выстрела всё не было.
— Что ж он медлит? — не выдержал Гришка. — Что не стреляет?
— Осторожничает, гад, — ответил я. — Не хочет себя выдавать. Знает, что мы сейчас за ним смотрим.
Я ждал, что немец разозлится на своего, не стерпит перебежчика. Но нет, тот стрелок считал так же, как и я: один язык-перебежчик не