Иван вернулся через час с небольшим. Доложил, что телеграммы приняты обе, положил передо мной квитанции. Княгиня кивнула и встала. Мы встали все.
— Господа. Я сделала, что могла на сегодня. Дальше ваше дело. Вадим Александрович, проводите меня.
Я проводил ее до кареты. На лестнице она шла медленно, держась за перила, и молчала. У дверцы обернулась.
— Она вам писала про меня?
— Рассказывала. В Харбине.
— Что?
— Что вы назвали ее дурой и помогли.
Княгиня кивнула, будто услышала то, что ожидала.
— Все верно. Вытаскивайте ее, Вадим Александрович, и берегите. Спокойной ночи.
Затем разошлись и остальные. Лыков ушел последним, забрав папиросы, и на лестнице велел мне лечь спать. В квартире остались бумаги, стаканы, пустая коробка и Семён, который убирал со стола.
— Семён.
— Что, Вадим Александрович?
— Ты сам это придумал? Про телеграф?
— Сам. — Он собрал стаканы на поднос. — Пока чай наливал. Как Петр Андреевич сказал, что испрошено и не получено одно, а не спрошено вовсе другое. Я сразу подумал: значит, надо, чтобы было спрошено. А кто мог спросить, кроме меня.
На другое утро Шергин подал прошение с поручительством княгини тому же мировому. Судья принял бумагу и обещал рассмотреть.
Писать Ане я пока не стал. Письмо в монастырь читает игуменья, а Аня и без письма знала, что ее вытаскивают, и не знала только как. Этого ей знать и не следовало.
Телеграммы пришли на следующий день, обе с утра, одна за другой.
Телеграмму Ракитина я развернул первой и прочел стоя, в передней, не сняв пальто, потому что только пришел.
«Подтверждаю, что 19 февраля 1905 года в моем присутствии доктор Дмитриев поручил Семёну Луткову немедленно телеграфировать графу Николаю Батурину, испрашивая родительского согласия на брак с Анной Николаевной. Содержание поручения слышал лично. Ракитин».
Без единого лишнего слова. Он понял все, что я не написал, и ответил так, как отвечают на запрос по службе. Дата, имена, существо дела, подпись. Шергин, когда я показал ему бланк, сказал, что с таким документом он выходит к съезду с другим настроением, и что самого Ракитина надо будет допросить по поручению, но это уже техника.
Вторая телеграмма была короче и без запятых.
«Все поняла негодяи ублюдки сволочи скоты ненавижу буду в Петербурге лично со всеми разберусь Аню вытащим с вами свяжется человек Стрелецкая».
Когда она будет в Петербурге, непонятно. И что за человек со мной свяжется, тоже.
Ждать, впрочем, пришлось недолго. Он появился через два часа.
В передней позвонили. Семён взял револьвер, спрятал его в карман, открыл, поговорил с кем-то и вошел ко мне с задумчивым лицом.
— Вадим Александрович. К вам господин Гиляровский. Владимир Алексеевич.
— Гиляровский?
— Так точно. Владимир Алексеевич.
Гиляровских в России, надо думать, много. Но скорее всего им был именно тот, о ком я подумал. Московский репортер, один из самых известных в России. Легенда.
— Проси.
Он вошел так, как входят в трактир, где его знают. Крупный, широкий в плечах, в пальто нараспашку, с усами, с шапкой в руке. Лет пятидесяти.
— Доктор Дмитриев? Гиляровский. В Москве говорят «дядя Гиляй», можете и вы. Здравствуйте. Ольга Сергеевна Стрелецкая мне друг, а друзей я не оставляю. Она телеграфировала мне в гостиницу, чтобы я вас навестил и посмотрел, что тут делается.
Рукопожатие было такое, что я на секунду подумал о своих пальцах.
— Проходите, Владимир Алексеевич. Семён, чаю.
— Чаю не надо, я на минуту. — Он сел, и стул под ним жалобно скрипнул. — Впрочем, наливай, любезный, раз уж пришел. Я в Петербурге по газетным делам, застрял на несколько дней, и тут телеграмма от Ольги. Она пишет, что вашу супругу заперли в монастырь, а вас в Шпалерку.
Он оглядел меня, столовую, документы на столе.
— Вижу, вы уже выбрались. Теперь займемся супругой. Рассказывайте.
Я рассказал. Коротко: Харбин, болезнь, венчание, Петербург, жалоба графа, мировой, восемь месяцев, Старая Ладога. Про Мельгунова и свидетелей не сказал ничего, про Семёна и телеграф тоже. Про княгиню пришлось, потому что это было уже в деле.
Гиляровский слушал, не перебивая. Когда я закончил, он откинулся на стуле, и стул опять высказался.
— Живую, молодую, красивую женщину. Венчанную. Отдали в монастырь при живом муже. По жалобе отца. В тысяча девятьсот пятом году.
Он хлопнул себя по колену.
— Вот это материал! Простите, доктор. Для вас несчастье, я понимаю. А для газеты счастье. Первая полоса. И роман об этом можно написать, ей-богу, какой сюжет!
Он достал из кармана записную книжку в потертом кожаном переплете и карандаш.
— Владимир Алексеевич. Подождите.
Он поднял глаза.
— Не надо пока писать.
— Это почему?
— Потому что дело обжаловано и пойдет в съезд. Съезд это те же мировые судьи, только несколько вместо одного, и они не любят, когда на них давят через печать. Появится статья, и они решат, что защита ищет сочувствия в газетах, потому что в законе искать нечего. Стахеев, поверенный графа, скажет им это первым.
Гиляровский подумал. Книжку не убрал, но и не открыл.
— Значит, так, — сказал он. — Я понял. Все правильно. Стрелять пока не требуется. Нужно только громко взвести курок. Чтоб все видели его.
— Именно!
— Понимаю. Тогда сделаем иначе. Когда съезд?
— Пока не назначен. Надеюсь, скоро.
— Я буду. Приеду нарочно, если уеду раньше. Сяду в первом ряду, положу книжку на колено, и ничего не буду писать. Меня в этом городе знают меньше, чем в Москве, но знают. Председатель съезда спросит у секретаря, кто это, и секретарь ему скажет. И они поймут без статьи: если рассудят по совести, я уеду, и никто ничего не прочтет. А если не по совести, эту историю будут читать миллионы. Так?
— Так, да!
— Ну и хорошо. — Он спрятал книжку. — Вы, доктор, правильно меня остановили. Ольгу б не остановили, она бы уже писала. За это я ее и люблю, но в вашем деле это риск.
Он помолчал и спросил уже другим голосом, тише:
— А супруга ваша, она какая? Ольга пишет: Аня. Как о сестре.
— Она в Чите тифозные бараки прошла и санитарный поезд. В Харбине чуть не умерла от заражения крови.
Я подумал, что еще сказать.
— Если при монастыре есть больница, она уже там. Лечит. И, возможно, командует.
Гиляровский