Он сказал это и посмотрел на Молотова — спокойно, испытующе, как человек, выкладывающий главную карту и наблюдающий, дрогнет ли собеседник.
Молотов не дрогнул.
— Соединённые Штаты, — сказал он, и голос его был ровен и сух, как всегда, — не воевали с Германией на суше. Ни один американский солдат не дошёл до немецкой земли. Кровь за Германию пролита не американская. И потому, при всём уважении к вкладу Соединённых Штатов в иных местах, в вопросе о немецкой земле участвует прежде всего тот, кто эту землю занял. Занял её Советский Союз. Целиком. Германия под нашим управлением, и делить её на зоны мы не станем: раздели немца надвое — и через двадцать лет получишь две Германии, обе злые. Единая, в одних руках, безопаснее. Это, господин Хэлл, не гордость и не жадность. Это трезвый расчёт, и, смею думать, он и в ваших интересах тоже.
Он не сказал «это не подлежит обсуждению». Он был слишком опытен, чтобы на первом же заседании захлопывать дверь: захлопнутая дверь злит, а злить противника, с которым тебе ещё жить бок о бок полвека, — последнее дело. Он оставил щёлочку — «в ваших интересах тоже», — и Хэлл эту щёлочку увидел и в неё пошёл.
— Единая Германия под единым управлением, — сказал Хэлл медленно, — это, господин Молотов, называется не «безопаснее». Это называется — ваша Германия. И вы просите нас это признать. А признание, знаете ли, товар. Оно чего-то стоит. Держава, которую не признают, не получает ни кредитов на восстановление, ни торговли, ни места в будущем устройстве мира. Она сидит на пепелище, которое сама же и должна кормить. Вы уверены, что вам нужна такая Германия — ваша, но нищая, непризнанная, отрезанная? Мы можем не воевать за неё. Но мы можем и не признать её. И тогда ваша победа окажется куда дороже, чем стоила.
И вот это был уже разговор — не бряцание, а настоящий торг, где каждый показал, что у него в руке. У Молотова была сила и занятая земля. У Хэлла — признание, деньги, ворота в мировую торговлю. И оба поняли, что ни один другого не переломит, а стало быть, придётся не ломать, а меняться.
— Признание, вы правы, товар, — согласился Молотов спокойно. — И всякий товар меняют на товар. Что ж, давайте менять. Послушаем, чего вы хотите, — и посмотрим, чем мы можем заплатить, не переплатив.
Дальше пошло легче, потому что дальше пошло то, где можно было менять: моё за твоё, услуга за услугу.
Молотов начал первым, выложил на стол то, что мог отдать без ущерба, но что американцу было дорого. Запад целиком: Франция, которую американцы отбивали у немца своей кровью, острова, прибранные ими прежде, вся их заокеанская половина мира. Советский Союз это признаёт, признаёт охотно, без оговорок и без тайной мысли когда-нибудь оспорить, потому что это и так их, и удерживать это не в советских силах и не в советском интересе. И более того, прибавил Молотов, глядя Хэллу в глаза: Советский Союз не станет мешать Америке и в её войне с Японией. Не полезет на Тихий океан, не станет ловить рыбу в той мутной воде, оставит американцу разбираться с японцем один на один, как тот и хочет. Пусть Америка знает: с востока, из-за спины, русский нож ей в этой войне не грозит.
Хэлл слушал внимательно, и по лицу его, всегда сдержанному, было видно, что предложенное весит немало. Развязанные руки против Японии, гарантия, что огромный сосед не ударит в спину и не полезет делить тихоокеанскую добычу, — за такое в Вашингтоне сказали бы спасибо. Это был хороший товар, честный.
— И что вы хотите за это? — спросил он прямо.
— Немного, — сказал Молотов. — Ровно то, что у нас и так уже есть, а вам всего лишь надо не оспаривать. Германию — единую, нашу. Восток Европы — как нашу заботу, в которую вы не вмешиваетесь. Признайте то, что есть, не мешайте тому, что есть, — и получите взамен спокойный запад, спокойный тыл против Японии и мир, который простоит долго. По-моему, честная мена. Вы отдаёте то, что вам всё равно не удержать, а получаете то, что вам вправду нужно.
Хэлл думал долго. Он был человек осторожный, считающий, и он считал, прикидывал на невидимых весах, что теряет и что берёт. Терял он Германию и восток, которых у него и так не было, в которые он всё равно не мог войти иначе как войной, к которой Америка не была готова и не хотела. Брал — признание всего своего полушария, развязанные руки на Тихом океане, тыл. Выходило, что берёт он вещь, а отдаёт тень.
— Восток Европы, — сказал он наконец, медленно, — тревожит нас. Не как выгода — как принцип. Народы должны выбирать свободно.
— Народы и выбирают, — отозвался Молотов ровно. — Что до принципов, господин Хэлл, — он позволил себе тень усмешки, — условимся так: вы не читаете нам проповедей о свободе на нашем востоке, а мы не спрашиваем, свободно ли выбирают судьбу народы под вашей рукой в иных частях света. У каждого своя сфера, и в чужую с принципами не ходят. Так честнее.
— Допустим, — сказал Хэлл, и было слышно, что принципы он помянул для протокола, для отчёта, а решил уже по расчёту. — Германию и восток мы… примем к сведению. При условии, что и всё прочее сложится, как мы наметили.
«Примем к сведению» — это было не признание вслух, но и не спор; это была та дипломатическая формула, за которой прячут вынужденное согласие, не желая называть его согласием. Молотов её принял. Ему не нужно было, чтобы американец рукоплескал советскому востоку; ему довольно было, чтобы американец в него не лез. «Примем к сведению» означало: не полезем. За это стоило отдать тихоокеанский нейтралитет — который Советскому Союзу и так был ни к чему.
Оставалась Италия.
И вот тут, когда дошли до неё,