Передел мира - Роман Смирнов - Страница 28


К оглавлению

28
держать, пока подойдут свои. День. Ночь. Сколько выйдет. Стать той занозой в теле города, которую японец не сможет вынуть, не оттянув на неё силы, — и тем облегчить дорогу тем, кто идёт следом.

Это значило почти наверняка погибнуть здесь всем. Но это значило погибнуть с толком.

— Занимаем дома, — сказал Лаптев. — Вон те, у моста. Круговую оборону. Будем держать.

Сержант поглядел на него — коротко, понимающе, без вопроса. Он всё понял. Он был солдат и знал цену таким приказам, знал, что стоит за спокойными этими словами, и не сказал ничего, только кивнул и побежал вдоль залёгшей цепи, поднимая людей, разводя их по домам.

— В дома! По подъездам! Пулемёт — на угол!

И рота поднялась и пошла занимать свой последний, быть может, рубеж.

Дома оказались хороши — старой, крепкой кладки, с толстыми стенами, с подвалами, с окнами, глядящими на площадь и на мост. Бойцы растекались по этажам, выбивали стёкла, тащили к окнам всё, что попадалось, — мешки, тюки, ящики, — городили из этого брустверы, устраивались надолго. Пулемёты поставили по углам, чтоб держали площадь крест-накрест. Раненых снесли в подвал. Патроны сочли — и Лаптев, услышав счёт, помрачнел: патронов было на бой, на два, а не на осаду.

— Беречь, — сказал он. — Не палить зря. Бить наверняка.

Японец не заставил себя ждать. Оправившись, разобравшись, что русских тут горстка и что горстка эта заперлась в домах у моста, он пошёл выковыривать её оттуда. Пошёл, как умел, — грамотно, зло, не считаясь с потерями. Атаки покатились одна за другой, накатывались на площадь, разбивались об огонь из окон, откатывались, оставляя лежащих, — и снова, и снова.

Лезли зло, тупо, с той нерассуждающей яростью, что была страшнее храбрости. Раненых своих не оттаскивали, упавших не считали; поднимались и шли снова, и в пустых, ничего не выражающих лицах, что мелькали в свете вспышек, не было ни страха, ни сомнения — одна вбитая намертво готовность умирать и убивать, пока велят. Лаптев навидался немца, умел его уважать и умел ненавидеть, но немец дрался с расчётом, немец знал цену своей и чужой жизни. Эти цены не знали никакой. Их гнал кто-то, кому и мост, и переправа, и они сами не стоили ничего, и они шли, и в этом было что-то нелюдское, отчего Лаптеву делалось не жутко даже, а гадливо, как при виде чего-то, что притворяется человеком, а внутри пустое.

Лаптев ходил по этажам, от окна к окну, а когда выбивало расчёт — сам ложился за пулемёт. Он делал всё, что положено в обороне командиру, и делал спокойно, и люди, глядя на него, тоже держались ровнее, потому что в таком деле спокойствие командира — половина силы.

Стемнело. В темноте японец полез снова, и в темноте было страшнее — не видно, откуда, слышно только, как накапливаются во тьме, как шуршат и ползут, и вдруг — рывок, крик, гранаты, короткая злая свалка у самых окон, и опять откат. Ночь превратилась в череду таких рывков, и рота таяла — не быстро, по одному, по двое, но таяла, и убыль эту в темноте не восполнить и не поправить.

К полуночи сержант, отирая кровь с лица — задело осколком, неглубоко, — подобрался к Лаптеву в угол, где тот сидел, привалившись к простенку, и минуту передыхал.

— Товарищ капитан-лейтенант. Патронов — на час боя. Может, на два, если экономить.

— Знаю.

— Наши-то… придут?

Лаптев помолчал. Он не знал, придут ли наши. Он знал, что флотилия скована боем на реке, что пехота идёт сушей и когда подойдёт — бог весть, что связи нет и дать её нечем. Он мог бы соврать сержанту, для бодрости, — и сержант принял бы это враньё с благодарностью, потому что человеку легче держаться, когда есть надежда. Но врать этому битому, всё понимающему человеку Лаптев не стал.

— Не знаю, — сказал он. — Может, придут. Может, нет. Наше дело — держать.

Он покривил душой. Час назад ему показалось, что далеко на юго-востоке, за чертой города, коротко и глухо простучало — не то гроза, не то дальняя канонада. Показалось и стихло, и он не поверил себе, не стал будить надежду ни в себе, ни в людях. Мало ли что стучит ночью на войне.

Сержант кивнул. Он и не ждал другого ответа. Он посидел ещё немного рядом, молча, в темноте, потом сказал вдруг, о своём, будто продолжая давний, никому не слышный разговор:

— У меня внук в этом году родился. В апреле. Не видал ещё. Карточку прислали. — Он полез было за пазуху, за карточкой, но махнул рукой: темно, не разглядеть. — Ну да ладно. Свидимся — погляжу.

— Свидишься, — сказал Лаптев.

— Может, и свижусь, — согласился сержант и пополз назад, к своему окну.

А перед рассветом, в тот глухой, самый тёмный час, когда всё живое слабеет и клонится к земле, японец пошёл в последний, решительный раз. Пошёл всерьёз, всей силой, какую скопил, — видно, решил кончить с занозой до света, до того, как подойдёт к русским подмога. Атака навалилась разом со всех сторон, площадь ожила огнём и криком, японцы дорвались до самых стен, полезли в окна первого этажа, и бой пошёл уже в самих домах, на лестницах, в комнатах, в темноте, врукопашную, — та последняя, страшная теснота, где не разобрать, где свой, где чужой, где решают уже не пуля и не расчёт, а нож, приклад, руки.

Лаптев дрался вместе со всеми. Он расстрелял обойму, схватил чью-то винтовку, бил прикладом, был сбит с ног, поднялся, снова бил. Где-то рядом, в этой же свалке, бился и старый сержант, Лаптев мельком видел его у окна, спиной к простенку, — а потом потерял из виду. И в какой-то миг, в разрыве этой свалки, Лаптев увидел в сером, только-только проступающем свете рассвета, что дом почти взят, что японцы уже внутри, наверху, и что горстка его людей вот-вот будет смята и раздавлена этой навалившейся тьмой.

Всё, подумал он холодно, без страха, деловито. Вот и всё.

И тут за рекой, за спиной у японца, ударили пушки.

То самое, что глухо стучало в ночи, придвинулось, окрепло и обрушилось теперь в полную силу — свои, наши, тяжёлые, знакомые. Они били по японским тылам, по подходам к городу, и по нарастающему грохоту стало ясно: подходят. Подходят свои. Пехота

28