Мы можем интересоваться подобными вещами в свободное время, но в палате нам нет до этого дела, потому что любая грандиозная теория разума и сознания рассыпается, когда сталкивается с холодными, неумолимыми фактами конкретного случая. Вместо теорий нам нужна голая клиническая правда: что не так с мозгом этого человека? Можем ли мы вернуть его в нормальное состояние или хотя бы его подобие? Можем ли мы хотя бы направить его на верный путь? Когда мы этого сделать не можем, этот вопрос приобретает мрачный оттенок: как я проведу пациента и его родных через все это, вплоть до деменции или смерти? Потому что эта работа не заканчивается на постановке диагноза.
Раз в неделю мы отправляемся в лабораторию невропатологии, где ординаторы занимают одно из восьми мест у учебного микроскопа, наблюдая за тем, как заведующий отделением невропатологии изучает гистологию и морфологию полученных с помощью биопсии образцов тканей опухолей пациентов. Эти окрашенные образцы тканей служат доказательствами. Присяжные могут принять любое решение. Элиот обычно бросает на меня многозначительный взгляд, когда плохие новости кажутся неизбежными. Тогда я понимаю, что он думает о Максе фон Сюдове в фильме «Седьмая печать».
Мы все придумываем различные понятия, чтобы успокоить себя, и врем, чтобы себя защитить.
Элиот называет это техникой дистанцирования. Его подход в этом плане по большей части кинематографический.
— Мы только что говорили со Смертью, — говорит он пациенту, — и Смерть сказала нам, что ваше время пришло.
Смертью Элиот называет заведующего отдела невропатологии. То, что мы слышим от Смерти в лаборатории, может показаться непонятным для человека с улицы, но не для нас.
— Обратите внимание, какая это плотная клеточная опухоль, — говорит нараспев заведующий. — Она демонстрирует плеоморфизм ядер, то есть ядра разных размеров и форм, а еще митозы, очень многочисленные, и утолщенные кровеносные сосуды с выраженными эндотелиальными клетками.
Заведующий — утонченный и культурный человек, потомок европейских королевских особ, не догадывающийся о том, что Элиот отдал ему роль в фильме Бергмана. Он произносит свои реплики в отстраненной и поучительной манере.
— Мы не обнаружили некроза, но опухоль уже отвечает критериям глиобластомы. Видно огромное скопление, нагромождение клеток — очень серьезная проблема. Митозы делятся на первый, второй, третий и четвертый классы, и четвертый класс, самый скверный, подразумевает наличие митозов и клеточной пролиферации, что мы и имеем в данном случае.
Все это очень интересно, все очень назидательно и по существу, но в другом конце больницы мистер Геррити, пожарный в отставке с дружной семьей, человек, из чьего мозга был извлечен этот образец, ожидает приговора, и Смерть делегировал нам задачу сообщить ему эту новость. Для заведующего все кончено, его работа выполнена. Но для мистера Геррити, для его семьи и для нас это Перл-Харбор, и Вторая мировая война только начинается.
У меня есть друг, один из ведущих судебных адвокатов в Бостоне, спец по делам об убийстве, и недавно он был очень подавлен, потому что только что проиграл дело. Хотя и мне, и ему было ясно, что его клиент действительно совершил вменяемое ему преступление, он чувствовал себя паршиво, потому что парень отправлялся в тюрьму на пожизненный срок.
— Могу тебе посочувствовать, — сказал я ему, — потому что знаю, каково это — проиграть дело.
Когда приговор безвозвратный, ты всегда будешь думать, достаточно ли ты старался.
Когда я бываю в отделении интенсивной терапии, то регулярно сталкиваюсь с ситуациями, когда малейшая ошибка может вынести кому-то пожизненный приговор: сделать калекой или даже убить. Потенциал для ошибки может возникать несколько раз на дню, и, поскольку мне приходится работать быстро, я часто с ними сталкиваюсь. У меня нет времени на подготовку, которое дают судебному адвокату: нет времени тщательно изучить ситуацию и разобраться в каждой детали, четко следовать всем существующим правилам доказывания, у меня нет возможности попросить перенести слушание, если в этом возникает необходимость. Каждый день я могу проходить через то, с чем мой друг-адвокат сталкивается только три или четыре раза в год, с похожим исходом, в мучительном ожидании и с таким же уровнем ответственности.
Каково это — постоянно находиться на грани следующей серьезной ошибки? Как врач справляется с игрой по таким высоким ставкам, когда кому-то ты неизбежно сделаешь только хуже? Остается только надеяться на то, что лучше удастся сделать гораздо большему числу пациентов. Этим делом невозможно заниматься, если ты не в состоянии жить с постоянным риском и глубоким разочарованием от своих неудач.
Как мне все это объяснить Гилберту? Я даже не стал бы пытаться. Он в медицинской школе. Он сам разберется. Вместо этого мне периодически приходится объяснять все это самому себе, борясь с циничным осознанием того, что Болезнь (с большой буквы Б) одерживает победу в большинстве случаев, а мы побеждаем лишь иногда. Мы настаиваем, что это не так, чтобы сохранить рассудок, а то и нашу молекулярную структуру. Но все в порядке. День, проведенный в больнице, никак тебя не поменяет. В лучшем случае я могу уйти оттуда с уверенностью в том, что мы хорошо умеем облегчать человеческие страдания, даже если общество и должно верить, что мы хорошо умеем лечить. Всем на пользу, чтобы общество так думало. Все мы — пациенты и врачи — поддерживаем миф о том, что наука способна на все, что она может вылечить. Как