– Eh bien, Nedatchine[62], – сказал он, увидев обвиняемого, – еh bien, mon ami[63]. – И картавая быстрая речь опрокинулась на вздрогнувшего подполковника.
– Происходя из рода дворян Nedatchine, – звучно говорил председатель, – вы записаны, мой друг, в геральдические книги Тамбовской провинции… Офицер царской армии, вы эмигрировали вместе с Врангелем и сделались полицейским в Загребе… Разногласия по вопросу о границах государственной и частной собственности, – звучно продолжал председатель, то высовывая из-под мантии носок лакированного башмака, то снова втягивая его, – разногласия эти, мой друг, заставили вас расстаться с гостеприимным королевством югославов и обратить взор на Париж… В Париже… – Тут председатель пробежал глазами лежавшую перед ним бумагу. – В Париже, мой друг, экзамен на шофера такси оказался крепостью, которой вы не смогли овладеть… Тогда вы отдали запас неизрасходованных сил отсутствующей в заседании мадам Бляншар…
Чужая речь сыпалась на Недачина, как летний дождь. Беспомощный, громадный, с повисшими руками – он возвышался над толпой, как грустное животное другого мира.
– Voyons[64], – сказал председатель неожиданно, – я вижу со своего места невестку почтенной мадам Бляншар.
Наклонив голову, к свидетельскому столу пробежала жирная женщина без шеи, похожая на рыбу, всунутую в сюртук. Задыхаясь, подымая к небу короткие ручки, она стала перечислять названия акций, похищенных у мадам Бляншар.
– Благодарю вас, мадам, – перебил ее председатель и кивнул сидевшему налево от суда сухощавому человеку с породистым и впалым лицом.
Слегка приподнявшись, прокурор процедил несколько слов и сел, сцепив руки в круглых манжетах. Его сменил адвокат, натурализовавшийся киевский еврей. Он обиженно, словно ссорясь с кем-то, закричал о Голгофе русского офицерства. Невнятно произносимые французские слова крошились, сыпались у него во рту и к концу речи стали похожи на еврейские. Несколько мгновений председатель молча, без выражения смотрел на адвоката и вдруг качнулся вправо – к иссохшему старику в тоге и в шапочке, потом он качнулся в другую сторону к такому же старику, сидевшему слева.
– Десять лет, мой друг, – кротко сказал председатель, кивнув Недачину головой, и схватил на лету брошенное ему секретарем новое дело.
Вытянувшись во фронт, Недачин стоял неподвижно. Бесцветные глазки его мигали, на маленьком лбу выступил пот.
– T’a encaissé dix ans[65], – сказал жандарм за его спиной, – c’est fini, mon vieux[66]. – И, тихонько работая кулаками, жандарм стал подталкивать осужденного к выходу.
Дневник 1920 г.〈Конармейский〉
Житомир. 3.6.20
Утром в поезде, приехал за гимнастеркой и сапогами. Сплю с Жуковым, Топольником, грязно, утром солнце в глаза, вагонная грязь. Длинный Жуков, прожорливый Топольник, вся редакционная коллегия – невообразимо грязные человеки.
Дрянной чай в одолженных котелках. Письма домой, пакеты в Югроста, интервью с Поллаком, операция по овладению Новоградом, дисциплина в польской армии – слабеет, польская белогвардейская литература, книжечки папиросной бумаги, спички, доукраинские жиды, комиссары, глупо, зло, бессильно, бездарно и удивительно неубедительно. Выписка Михайлова из польских газет.
Кухня в поезде, толстые солдаты с налитыми кровью лицами, сырые туши, удушливый зной в кухне, каша, полдень, пот, прачки толстоногие, апатичные бабы-станки – описать солдат и баб, толстых, сытых, сонных.
Любовь на кухне.
После обеда в Житомир. Белый, не сонный, а подбитый, притихший город. Ищу следов польской культуры. Женщины хорошо одеты, белые чулки. Костел.
Купаюсь у Нуськи в Тетереве, скверная речонка, старые евреи в купальне с длинными тощими ногами, обросшими седым волосом. Молодые евреи. Бабы на Тетереве полощут белье. Семья, красивая жена, ребенок у мужа.
Базар в Житомире, старый сапожник, синька, мел, шнурки.
Здания синагог, старинная архитектура, как все это берет меня за душу.
Стекло к часам 1200 р. Рынок. Маленький еврей-философ. Невообразимая лавка – Диккенс, метлы и золотые туфли. Его философия – все говорят, что они воюют за правду, и все грабят. Если бы хоть какое-нибудь правительство было доброе. Замечательные слова, бороденка, разговариваем, чай и три пирожка с яблоками – 750 р. Интересная старуха, злая, толковая, неторопливая. Как они все жадны к деньгам. Описать базар, корзины с фруктами вишень, внутренность харчевни. Разговор с русской, пришедшей одолжить лоханку. Пот, чахлый чай, въедаюсь в жизнь, прощайте, мертвецы.
Зять Подольский, заморенный интеллигент, что-то о Профсоюзах, о службе у Буденного, я, конечно, русский, мать еврейка, зачем?
Житомирский погром, устроенный поляками, потом, конечно, казаками.
После появления наших передовых частей поляки вошли в город на 3 дня, еврейский погром, резали бороды, это обычно, собрали на рынке 45 евреев, отвели в помещение скотобойни, истязания, резали языки, вопли на всю площадь. Подожгли 6 домов, дом Конюховского на Кафедральной – осматриваю, кто спасал – из пулеметов, дворника, на руки которому мать сбросила из горящего окна младенца, – прикололи, ксендз приставил к задней стене лестницу, таким способом спасались.
Заходит суббота. От тестя идем к цадику. Имени не разобрал. Потрясающая для меня картина, хотя совершенно ясно видно умирание и полный декаданс. Сам цадик – его широкоплечая, тощая фигурка. Сын – благородный мальчик в капотике, видны мещанские, но просторные комнаты. Все чинно, жена – обыкновенная еврейка, даже типа модерн.
Лица старых евреев.
Разговоры в углу о дороговизне.
Я путаюсь в молитвеннике. Подольский поправляет.
Вместо свечи – коптилка.
Я счастлив, огромные лица, горбатые носы, черные с проседью бороды, о многом думаю, до свиданья, мертвецы. Лицо цадика, никелевое пенсне:
– Откуда вы, молодой человек?
– Из Одессы.
– Как там живут?
– Там люди живы.
– А здесь ужас.
Короткий разговор.
Ухожу потрясенный.
Подольский бледный и печальный, дает мне свой адрес, чудесный вечер. Иду, думаю обо всем, тихие, чужие улицы. Кондратьев с черненькой еврейкой, бедный комендант в папахе, он не имеет успеха.
А потом ночь, поезд, разрисованные лозунги коммунизма (контраст с тем, что я видел у старых евреев).
Стук машин, своя электрическая станция, свои газеты, идет сеанс синематографа, поезд сияет, грохочет, толстомордые солдаты стоят в хвост у прачек (на два дня).
Житомир. 4.6.20
Утром – пакеты в Югроста, сообщение о житомирском погроме, домой, Орешникову, Нарбуту.
Читаю Гамсуна. Собельман рассказывает мне сюжет своего романа.
Новая рукопись Иова, старик живший в столетиях, отсюда унесли ученики, чтобы симулировать вознесение, пресыщенный иностранец, русская революция.
Шульц, вот главное, сластолюбие,