Случай Растиньяка - Наталья Миронова - Страница 52


К оглавлению

52

– «Мене, текел, упарсин». Это из Библии: «Исчислил Бог царство твое и положил конец ему; ты взвешен на весах и найден очень легким; разделено царство твое и дано мидянам и персам».

– И все в трех словах? – пошутил Герман.

– Библейские языки очень емкие, – пожала плечами Катя.

«Не идиотничай, – одернул себя Герман. – Хочешь ее потерять?»

Он не хотел ее терять. Он хотел напроситься на кофе. Или пригласить ее к себе.

– Я просто пошутил, – сказал он вслух. – У меня мама любит Библию читать. У нас в семье сохранилась старинная немецкая, с готическим шрифтом.

– А кто твоя мама?

– Ну, сейчас пенсионерка, а когда-то преподавала немецкий в школе.

– Значит, ты знаешь немецкий? Я когда-то учила в школе, но ничего не помню, кроме «Ich weiβ nicht, was soll es bedeuten»[7], – сокрушенно призналась Катя.

– А я – «Die Lorelei getan»[8], – утешил ее Герман, хотя на самом деле знал многие стихи Гейне и других немецких поэтов, а уж это, хрестоматийное, тем более помнил наизусть: мама позаботилась.

– А дома – английский, мне мама с папой репетитора взяли, – продолжала Катя. – С этим полегче, но… видно, неспособная я к языкам.

– Немецкий язык очень трудный, – сочувственно согласился Герман. – Но у нас в семье… в маминой семье, – уточнил он, – его хранили и, можно сказать, передавали по наследству, как эту самую Библию. И музыке меня мама учила. Мне очень понравилась песня про композиторов.

– «По классике тоскуя»? – уточнила Катя.

– Во-во! Ты не думай, я не темный: я их всех знаю, слушаю. «Реквием» Моцарта очень люблю, но слушаю редко. Слишком сильная вещь.

Они проделали весь обратный путь до Арбатской площади. «И что теперь? – задумался Герман. – Машина в Афанасьевском, если приглашать к себе, надо сейчас сказать». Но он не решился. Проводил Катю до галереи.

– Не угостишь меня чашкой кофе?

Ой, кажется, неправильно он сказал… Не надо начинать с отрицания…

– Ну почему же, угощу.

Катя прекрасно поняла эвфемизм, но решила не отказывать ему. В галерее имелся запасный выход. Пожарные требовали, да и удобно: новые поступления принимать и просто входить-выходить. Не поднимать же всякий раз тяжелые рольставни, когда галерея закрыта, а хозяйке, допустим, надо отлучиться?

Она отперла сейфовую дверь, зажгла свет и торопливо набрала на щитке код охраны.

– Кухня у меня наверху.

Герману до того любопытно было взглянуть на ее жилище, что он ненадолго забыл даже о снедавшем его желании. Они поднялись по незаметной лесенке на второй этаж. Катя и здесь включила свет… и ему показалось, что он попал в филиал галереи. Только здесь нетрудно было выбрать картину по вкусу. А может, и трудно, потому что ему все нравилось.

– Это все твое? – растерялся Герман.

– Вот эта – не моя, – Катя кивком указала на огромную картину, занимающую весь простенок в глухом торце комнаты. – То есть моя в том смысле, что мне ее подарили, но это не я писала.

«Ах да, картины пишут», – припомнил Герман.

Картина в простенке была абстрактная, ему такие в принципе не нравились, но в этой явно что-то чувствовалось. Настроение. Динамика. Заряд энергии. Радостная и яркая, она словно заливала комнату светом. И все-таки Герман решительно предпочитал, чтобы на картине что-то было изображено.

Он обернулся и увидел на столе… свой портрет.

– Это я? – спросил пораженный Герман.

– Ой! – одновременно вырвалось у Кати. Она напрочь забыла про форматку, прислоненную к вазе с осенними астрами на столе, а теперь смутилась до слез. – Это я так… по памяти набросала, – пролепетала она. – Извините.

– Да за что ж извинять-то? И мы что, опять перешли на «вы»?

– Нет…

– Катя, я польщен до чертиков. Не думал, что моя физиономия может привлечь художника.

– Ошибаешься. У тебя впечатляющая внешность. – Катя заставила себя улыбнуться.

– Напрошусь на портрет. Надеюсь, ты дорого берешь.

Чтобы снять неловкость, Герман прошелся по комнате, посмотрел остальные картины. Их было всего четыре: один натюрморт, два пейзажа и карандашный портрет какого-то благообразного старика.

– Прямо Леонардо да Винчи! – восхитился Герман, помнивший по многочисленным иллюстрациям автопортрет великого мастера.

– Ну, до Леонардо да Винчи мне еще ехать и ехать, – усмехнулась Катя, – но это портрет моего учителя, деда Этери. Его звали Сандро. Сандро Элиава. Он тоже был великим художником. Ты тут осмотрись, я пока кофе сварю.

«Какой кофе?» – чуть было не вырвалось у него вслух. Кофе в эту минуту стоял чрезвычайно низко в списке его приоритетов, он о кофе, можно сказать, совсем не думал, но вовремя спохватился и принялся честно рассматривать картины.

Натюрморт был необычайно декоративен. Опять цветы в вазе на столе, но на этот раз алые маки на светлом, почти белом фоне с еле заметными вкраплениями золота и серебра. Герман уже научился различать в углу легкую Катину подпись.

Оба пейзажа тоже были очень красивы. На одном, видимо написанном сверху, виднелись пышные округлые кроны деревьев в осеннем уборе на фоне ослепительно-голубого неба. Стволов не видно, только эти кроны, небо и больше ничего. Зато сколько оттенков осени – от лимонно-желтого до багряно-красного, даже бордового. Изображение размыто, как будто раздроблено на пиксели, но узнать можно. Второй пейзаж, более реалистичный, как ни странно, произвел на Германа не столь сильное впечатление: здесь были стволы и голые ветки берез на свинцово-сером фоне. Наверняка эти тоненькие, беспомощно повисшие веточки тоже хороши, но Герману больше понравилась роскошь осени. И красные маки.

«Рад дурак красному», – вспомнилась ему слышанная в детстве пословица, смысла которой он не понимал ни тогда, ни теперь. «Ну и пусть я дурак, – решил Герман. – Подумаешь!»

Он прошел в кухоньку, где Катя уже сварила кофе в турке, и объявил:

– Мне нравятся все твои картины! Все бы купил! Слушай, а давай я что-нибудь куплю у тебя напрямую? Ты же этой своей Этери процент отдаешь?

Катя замерла, опасно накренив турку.

– То есть ты предлагаешь мне обмануть подругу? Лишить ее заработка?

Герман понял, что проштрафился. Ему хотелось провалиться сквозь пол. Вот олух царя небесного!

В таких случаях лучше не оправдываться. Повинную голову меч не сечет.

– Прости, я глупость сморозил. Забудь.

52