Итак, солнечным и кротким осенним утром кардинал Бонпре, помня о приглашении аббата Верньо, вместе с Анжелой и Мануэлем неспешно шел слушать его проповедь. Церковь Святой Девы Лоретанской была уже полна народу; если бы Верньо не озаботился зарезервировать скамью и не назвал смотрителю имя Феликс Бонпре, едва ли кардиналу вообще удалось бы попасть внутрь. Но вот всех троих впустили, и маленькая группа движется по центральному нефу, сообразуясь с медленным шагом кардинала, возбуждая любопытство всех и каждого. Кто этот отрок, недоумевали собравшиеся; отрок, который с таким достоинством идет за кардиналом, и откуда в его осанке столько благородства и скромности, и не удивительно ли, что в столь юные годы он печален и задумчив? Шептались и об «этой Соврани», обсуждали ее простое черное платье, легкий наклон головы, потупленный взор. Маркиз Фонтенель, всей своей вальяжной позой изображая безразличие к людям и событиям, сверкнул при появлении Анжелы карими глазами, ибо вдруг осознал, что эта хрупкая женщина презирает его. Весьма неприятный факт для маркиза – как для мужчины и как для представителя древнейшей фамилии, известной еще при Ричарде Первом, имеющей на гербе, в одном из полей, три белые лилии. О, французские лилии, символы чести, верности, истины и рыцарского благородства! Ныне вы попраны, растоптаны! Легкая фигурка в черном еще скользила по нефу, но взгляд раздосадованного Фонтенеля уже переместился на физиономию, глубоко ему отвратительную. Принадлежала она великому актеру Миродену, а ненавистна маркизу была по причине сходства с его собственной физиономией. Фонтенель исподтишка смотрел на правильное, чисто выбритое лицо, на густые кудри, точно так же, как у него самого, откинутые со лба, на блестящие, томные карие глаза, на губы, улыбка коих имела неотразимое обаяние. Конечно, в Миродене эти черты были опошлены подлым происхождением и сомнительной профессией, в случае же с Фонтенелем родовитость и воспитание как бы добавляли утонченности облику, достойному греческого бога. Маркиз сел прямее, отбросив брезгливую лень. «Вот во что, – подумалось ему, – я превращусь, если и дальше буду изнеживать и баловать себя телесно и нравственно». Все знали: хотя Мироден своим актерским дарованием приводит публику в экстаз, в частной жизни это человек недостойный. Его любовным связям нет числа, но ни разу он не был осиян спасительной благодатью высокой страсти, которая возносит до небес и мужчину, и женщину и украшает страницы скучной хроники самоцветами бессмертного чувства. Неужели он, Ги Беузэр де Фонтенель, в своих желаниях и амбициях нисколько не лучше, не благороднее, не выше Миродена? Неужели три лилии на его гербе ничего не значат? О Сильви он думал с нетерпеливым пылом, плененный ее грацией, синими глазами, смехом, который нежит слух, и улыбкой, которая ласкает сердце. Сильви казалась сотворенной из воздуха и лунных лучей, готовой растаять от прикосновения; маркиз воображал, что она, как конфетка, сама упадет ему прямо в рот. Он судил с мужских позиций – и что же? Неземное создание явило характер, схожий с алмазом твердостью, чистотой и непорочностью! Сильви доказала, что лестью ее не покорить, штурмом не взять. Она сдержала слово – покинула Париж. Маркизу это было известно от злополучной горничной, которая нынче прибежала к нему, обливаясь слезами, и объявила, что на хозяйку «нашел стих» и она уехала одна – совсем одна. Взяла с собой только арапчонка (он вроде пажа, из Бискры [111] вывезен), да мадам Бозье, которая еще в гувернантках у нее служила, да старика-дворецкого, который ее с детства знает. Фонтенель догадался: горничная, верная его шпионка, получила расчет не без участия Анжелы Соврани; он был сердит на Анжелу, но в то же время сознавал собственную низость. На подкуп служанки ради сведений о госпоже вполне мог пойти Мироден – это в его