Америка слишком далеко, мелюзга, говорит Бастард. Я не хочу никуда, докуда нужно лететь. Вдруг попадешь туда и поймешь, что это отстойное место, застрянешь там и не сможешь вернуться? Сам я собираюсь в Йобург[3], и если дела станут плохи, то смогу просто выйти на дорогу и двинуть куда угодно, никого не спрашивая; надо отовсюду иметь возможность вернуться.
Я смотрю на Бастарда и размышляю, что ему сказать. Семечко гуавы застряло у меня между десной и самым дальним зубом, и я пытаюсь достать его языком. Наконец пробую пальцем; на вкус оно как ушная сера.
Да, Америка далеко. Вдруг с твоим самолетом что-нибудь случится, когда ты там будешь? Вдруг террористы захватят? соглашается Гадноуз с Бастардом.
Я думаю, что бесхребетный голозадый Гадноуз говорит это только для того, чтобы угодить уроду Бастарду. Я берусь за новую гуаву и выразительно зыркаю на Гадноуза.
Мне все равно, я уеду, говорю я и прибавляю шаг, чтобы нагнать Чипо и Стину; знаю, чем закончится разговор, если ко мне прицепятся Гадноуз и Бастард.
Ну и вали в свою Америку, будешь там сиделкой работать. Этим и занимается твоя тетя Фосталина, пока мы тут с тобой разговариваем. Прямо сейчас убирает говно за каким-нибудь сморщенным стариком, который сам ничего не может; думаешь, мы ничего не слышали? кричит мне в спину Бастард, но я продолжаю идти.
И раздумываю о том, что, будь у меня достаточно сил, я развернулась бы и наваляла Бастарду за такие слова о моей тете Фосталине и моей Америке. Я влепила бы ему по лицу, заехала бы по большому лбу, а потом врезала бы кулаком прямо в рот, чтобы он зубы выплевывал. Я колотила бы его по животу, пока он не выблюет все гуавы, которые съел. Я придавила бы его к земле, уперлась коленом в хребет, заломила руки за спину и оттягивала бы башку до тех пор, пока он не стал бы умолять сохранить его никчемную жизнь. Вот так я сделала бы, но я просто ухожу. Я знаю, что он болтает это просто из зависти. Потому что у него никого нет в Америке. Потому что тетя Фосталина не его тетя. Потому что он Бастард, а я Дарлинг[4].
К тому времени, как мы возвращаемся в Парадайз, гуавы уже съедены и наши животы набиты так, что мы еле ноги волочим. Мы заходим в кусты справить нужду, потому что переели. Плюс лучше сделать это до того, как стемнеет, ведь потом никто за компанию не пойдет; а одному страшно выходить на ночь глядя — до кустов нужно идти через кладбище Хэвенвэй и можно наткнуться на привидение. Знающие люди поговаривают, что по ночам в Парадайзе бродит умерший в прошлом месяце отец Мозес в своей желтой футболке «Барселоны».
Мы все разбредаемся, и я нахожу местечко за валуном. Этим гуавы и плохи: если переешь, то из-за их семян будет запор. Мы не говорим об этом, но я знаю, что у всех нас опять запор, так как все сидят молча, никто не встает и не уходит. Мы объедаемся гуавами, потому что только это позволяет убить голод; когда же пора какать, становится дико больно — это дело почти невозможное, типа как пытаться родить страну.
Мы все сидим на корточках кто где, я стучу кулаками по ляжкам, чтобы прогнать спазм, и вдруг кто-то кричит. Не таким криком, когда ты слишком тужишься и семечки царапают анус; этот крик словно говорит «смотрите сюда!», поэтому я прекращаю тужиться, натягиваю трусы и встаю из-за валуна. Чипо сидит на корточках и кричит. Она показывает вперед, в кусты. Мы видим, что там, на дереве, болтается что-то длинное, похожее на странный плод. Затем понимаем, что это не плод, а человек. Затем понимаем, что это не просто человек, а женщина.
Что это? шепчет кто-то. Никто не отвечает, потому что теперь уже всем видно, что это. Худая женщина болтается на зеленой веревке, прицепленной к ветке на верхушке дерева. Красное солнце пробивается сквозь листву, придавая всему странный оттенок; это выглядит по-своему красиво, светлая кожа женщины поблескивает. Но смотреть все равно страшно, и я хочу убежать, но не хочу бежать одна.
Тонкие руки женщины безвольно свисают по бокам, кисти и ступни указывают на землю. Одни прямые линии, словно ее нарисовали такой, висящей в воздухе. Страшнее всего — глаза, донельзя белые и готовые вылезти из орбит. Рот распахнут, образуя букву «о», как будто женщина пыталась что-то сказать и не успела. На ней надето желтое платье, трава лижет носы красных туфель. Мы просто стоим и глазеем.
Побежали, говорит Стина, и я готова сорваться с места.
Не видите разве, что она повесилась и уже мертвая? Бастард берет камень и бросает; он попадает женщине по бедру. Я ожидаю, что что-то произойдет, но ничего не происходит; она не шевелится, двигается лишь ее платье. Ткань чуть колышется на легком ветерке, словно ангелочек играет с ней.
Видите, сказал же вам, она мертвая, говорит Бастард таким голосом, которым периодически напоминает нам, кто тут главный.
Тебя Бог за это накажет, говорит Гадноуз.
Бастард бросает еще один камень и попадает женщине по ноге. Она по-прежнему не шевелится — просто болтается, как потрепанная кукла. Меня охватывает ужас; мне кажется, что женщина косится на меня своим белым вытаращенным глазом. Косится и ждет, чтобы я что-то сделала, не знаю что.
Бог тут не живет, дурак, говорит Бастард. Он снова бросает камень, но тот только задевает желтое платье, и я рада, что он промахнулся.
Я пойду расскажу маме, говорит Сбо, и по голосу ясно, что она чуть не плачет.
Стина уходит, Чипо, Сбо, Гадноуз и я идем за ним. Бастард ненадолго задерживается, но, оглянувшись через плечо, я вижу, что он нас нагоняет. Я знаю, что он не останется в зарослях наедине с мертвой женщиной, как бы ни хотел казаться бесстрашным. Мы идем, и вдруг Бастард вырывается вперед и останавливает нас.
Эй, кто хочет реального хлеба? говорит он, затягивая потуже футболку «Корнелл» на голове и улыбаясь. Я вижу рану на его груди — слева, под ребрами. Розовую, как внутренность гуавы.
Это где? говорю я.
Слушайте, вы заметили, что туфли на этой женщине почти новые? Если мы снимем их, то