На линии любви - Наталья Александровна Веселова - Страница 27


К оглавлению

27
да Люба уж не оглядывалась… «Через неделю буду! – надрывался ее молодой муж, когда она вверх по трапу шла. – Много – дней через десять! Только «Успение» закончу!» Она обернулась у входа, кивнула ему и исчезла – отец Олег издалека смотрел…

О том, что дальше происходило, он без слез и через двадцать лет вспоминать не мог. А если рассказывал кому, так самыми скупыми словами. А день тот, перед постом – и вообще – последний, хорошо помнил: и захочешь – не вырвешь. Морянка в тот день впервые после лета задула, скорую осень обещая. С утра, помнилось, самолет прилетал, и Пашка, как всегда, про почту спросить бегал. Письму от Любы рано было, но, может, телеграммы она ему слала – про них он не говорил, только про первую, что долетела, мол, и маме лучше. К ним в дом в тот день корреспонденции не было, и Паша не сразу в сарай свой работать пошел, а еще с Анатолием Иванычем дома у него посидел сколько-то… Только в полдень за работу взялся, отец Олег еще проведать его зашел: матушка пирог с олениной в тот день испекла – заговеться, так он кусок ему отнес с пылу с жару – подкрепиться. Сидел Паша задумчивый и – мрачней тучи. Попенял ему отец Олег по-родственному: негоже так короткой разлукой убиваться, грех это: послезавтра полетишь, а третьего дня, даст Бог, уже и свидитесь. С тех пор надолго зарекся глаголы будущего времени употреблять… Потому что тою же ночью – на этом месте отец Олег неизменно начинал плакать и не стеснялся – убили Павла на его половине. Времена лихие были тогда, и полушки жизнь человеческая не стоила. Впрочем, и потом не дороже. Увидел его утром Анатолий Иваныч, фронтовик их легендарный: зашел книжку парню занести, про которую тот вчера у него спрашивал, да не нашлась сразу. Толкнул дверь – а она открыта, впрочем, по привычке не всегда они и запирались. Павел в постели своей лежал – с перерезанным горлом. От крови все кругом коричнево стало… Кругом – разорение полное, перевернуто все, разворочено… Как Иваныч заорал страшным голосом – так попадья первая со двора примчалась, через плечо ему глянула – и наземь. Саму потом еле отходили… А отец Олег как застыл от такого зрелища, так и через двадцать лет еще не до конца разморозился. Во всяком случае, две вещи с ним с тех пор случились – странные: смеяться напрочь разучился, и делу тому самому, мужскому… Ни о том, ни о другом не пожалел ни разу… Милиция прилетала, конечно, куда ж без нее? Допросили всех чин по чину, но с прохладцей: то ли знали убивца, да свой был, то ли найти не надеялись. Никто ничего не видал-не слыхал, разумеется. Вещи Павла забрали все подчистую – и одежду с обувью, и краски с кистями и мольбертом в придачу, и рисунки, что не раздарил – все до одного, даже зубную щетку увезли – вещдоки, дескать. Про песца Любиного и говорить нечего. Хоть иконы из церкви не вытащили – и на том спасибо. Забыли только фотографию со стены снять – ту, свадебную: Паша ее в рамочку одел и на стену повесил – все любовался. Думали, наверное, что хозяйская, вот и оставили, как и книги – те тоже не тронули… Хотел было отец Олег на свою половину карточку унести, да передумал: у самого такая же в столе лежит, а эта пусть здесь останется. Может, приедет еще Люба, так пусть хоть что-то в их комнате, как при муже ее, сохранится.

Долго голову ломали, как ей сообщить о таком ужасе: ведь ждет же, бедная, не знает, что и думать. «В положении она, – твердо решила матушка. – Напишем – чего доброго, выкинет. Или на грех пойдет, что еще хуже. А так, хоть и мучается, и терзается – но, как ни погляди – а с надеждой жить проще… Официально ведь не жена она ему, в паспорте у него не пропечатана – отсюда ей не сообщат. Если сама не приедет – через девять месяцев расскажем. Оставь, Олег, на Божью волю…» Так и сделали.

Сначала телеграммы от нее шли отчаянные, все на один лад: где ты, мол, что с тобой, отзовись; письма потом приходили – одно другого толще. Их не вскрывали, в ящичек под иконы аккуратно складывали. После Нового года замолчала Люба – изуверилась, видно. Так и чесались руки написать ей, узнать, как носит, здорова ли – да как расспросишь, о главном не рассказав? В мае решили – пора. Две недели письмо писали и переписывали, все хотели удар смягчить. Так и не понял отец Олег, получилось ли. Но письмо отправили, а в начале июля Люба и сама, как они и ждали, приехала.

Она не плакала, строга была и серьезна. Сказала, что все слезы еще в осень ту выплакала. Чего только не передумала! Всякие мысли бывали, греха не таила: и такие проскакивали, что разлюбил ее и давно уж в Питер вернулся – да не к ней. Гнала их, конечно, да куда от них денешься? А если не это – тогда что? Тогда только самое страшное оставалось, но если так, почему матушка не написала? Не думала ведь Люба, что они поняли про ребеночка и щадили его, боялись… Всю беременность лететь порывалась, на месте все узнать, да не сдюжила: тяжело ходила, все по больницам маялась. Дома осуждали, думали, нагуляла, раз артистка – а она и не артистка давно. Про венчание и рассказывать не стала – только посмеялись бы да сказали еще, что ее вокруг пальца обвели, как дурочку. Потом дочку родила, Ларисой назвали, фамилию собственную пришлось давать, отчество – Павловна. А тут письмо их… Но слез уже не было – любовь свою она еще раньше похоронила, в сердце у себя, так вот. Как дочка чуть окрепла, головку держать стала – она сюда и вырвалась, на несколько дней только: могиле мужниной поклониться, на комнату, где счастлива с ним была, взглянуть, в церкви, куда муж иконы писал, помянуть его… И назад, потому как за ребенка страшно – и трех месяцев нет младенице… Они с матушкой тоже рассказали ей, что сами знали, про следствие. Да какое следствие, если родственников у парня здесь не было, и никто не погонял, не подмазывал? Ту первую версию, что еще при осмотре места происшествия сама собой

27