Около полудня штурмующие ворвались в подвал – и она инстинктивно закрыла своего поверженного мужчину телом, ожидая очереди напряженной спиной – но женский голос выкрикнул: «Не стреляйте! Здесь все безоружные!» – и выстрелы прекратились. Все смешалось. Мысленно оглядываясь назад, Люба видела, будто сквозь полиэтиленовую пленку, что в кое-как освещенном подвале их уложили рядами, лицом в скользкий холодный пол, и стали хамски обыскивать, от души пиная замешкавшихся под ребра; у лежавшей по соседству женщины нашли в кармане шоколадку – и здоровый детина в бронежилете с рёготом пожрал ее, а потом длинно сплюнул сладкой коричневой слюной в ее, Любину сторону, и плевок упал прямо у нее перед глазами – но поворачивать голову не разрешалось, поэтому она только зажмурилась, сдерживая горячие слезы унижения… И все-таки она ни на секунду не сомневалась в одном: это все равно почетней, чем если бы она вчера… на сцене… Люба знала, что Павел также распластан на полу рядом, но не слышала его дыхания и все время боялась, что он уже умер… Руки всем велели сложить на затылке, шевелиться и разговаривать запрещалось; она слышала, как какой-то обыскиваемый мужчина твердо потребовал вернуть ему водительские права – в ответ раздался дружный хохот, мерзкая брань и сочный удар, а потом кто-то из победителей, похабно растягивая слова, объяснил: «Они тебе больше не понадобятся, по-онял, козли-ина?!». Только через час разрешили опереться на локти и закурить, а когда кто-то спросил, долго ли их так продержат, ему небрежно ответили: «Пока не поступит приказ пустить вас в расход»… В глубине помещения завыли женщины, послышался густой мужской мат – а Люба не легла на локти и не закурила, она подползла поближе к Павлу и обхватила его. Теперь ей стало слышно, что юноша пока дышит, и снова припав к его неподвижному плечу, даже в такие минуты парадоксально надежному, впервые за этот нездешний день Люба вспомнила о своей маме – и негромко зарыдала… Ведь мама уже знает, что дочь пропала в революционной Москве, не явилась на выступление, не вернулась домой… И где-то в Петербурге плачет, по крайней мере, еще одна мать – это мама Павла… Люба тихонько скулила, обливаясь слезами, боясь привлечь к себе внимание и получить зубодробительный удар ботинком в лицо, как только что получила черноволосая девушка слева, принявшаяся было причитать…
Было около пяти часов по полудни, когда двери их подъезда номер двадцать внезапно открылись. Громовой голос грянул с потолка: «Для безоружных мирных граждан открыт коридор «Альфа». Выходить по два человека, раненых выносить к санитарным машинам. Кто не несет раненых, руки держать на затылке». Павел давно потерял сознание, лежал с заострившимся, словно золой присыпанным лицом, но возможная близость медицины придавала Любе сил и надежды. Невольно виделось, как, позвонив маме домой – сказать, что жива, она останется здесь, в Москве, и сутками не отойдет от его постели, будет выхаживать нежней родной сестры, засыпая только на четверть часа, на коленях, прислонившись к его подушке – и вот, он когда-нибудь откроет глаза… Неожиданно крошечного, как котенок, Павла на руках у рослого мужчины и ее, панически ухватившуюся тому же мужчине за полу, вытолкнули прямо в ревущую толпу: «Коммуняки! – ревели вокруг. – Б…и красножопые!» – Люба едва осознавала, что это относится и к ней тоже. Вдруг прямо перед ними оказалась машина скорой помощи, Люба побежала вперед, чтобы запрыгнуть внутрь и принять любимого с мощных рук мужчины, но фельдшер устало глянул на нее и негромко тявкнул: «Брысь». Она увидела, что и на каталке, и на кушетке уже лежат две сплошь покрытые кровью голые женщины, как две огромные разделанные туши, а для Павла есть место только на полу – его почти грубо втащили в машину и стали закрывать дверцы… И только тут в ней прорезалось до того словно дремавшее сознание:
– Куда вы его повезете? – дико крикнула она. – Куда, ради Бога, скажите!!!
– Уйди, девочка, не до тебя… – буркнула ей молодая бледнокудрая медичка, споро разрезая на Павле заскорузлый от крови свитер.
Тогда, себя не помня, Люба ухватилась за его тощие ноги в огромных серых кроссовках и стала трясти их, зовя его по имени.
– Убери малолетку – поехали! – раздался женский голос – и ее сразу сильно толкнули в грудь.
Девочка чудом не упала, успев ухватиться за болтающуюся дверцу и, пока ту не вырвали из рук, обливаясь слезами, все кричала и кричала внутрь уже медленно поехавшей машины:
– Паша, как твоя фамилия??!! Как твоя фамилия, Паша??!!
Глава четвертая
У края света
Конечно, он помнил. Такое и захочешь – не забудешь. Гнал только воспоминания прочь – что ж тут удивительного… Места здесь дикие, конечно, но чтоб такое… И, главное, сколько непонятностей осталось… А милиция… Что милиция, тогда девяностые были… А если рассказывать, то даже не знаешь с чего и начать… Может, как увидел ту девчушку заплаканную у сарая, где Пашка трудился? Да нет, все раньше началось, месяца за три. Пришло ему тогда – помнится, стоял уже апрель, во всю дул теплый шелонник[3] с материка – письмо от однокашника по семинарии. Тот как-то (рука, наверное, дружеская вела – не без этого) ухитрился в Петербургскую епархию перевестись, окормлял там малый приходец. Так вот, умерла у него новоначальная прихожанка. Новоначальная-то новоначальная, а исповеднического венца сподобилась: баптисты ей деньги давали на лечение какого-то мудреного рака, взамен прося в их веру перейти, ну, а она отказалась. В Церкви без году неделя – а вот пожалуйста: прямо по-евангельски – взялась за плуг и не стала оглядываться назад. И умерла, конечно, – в мучениях. Остался у нее сынок-юноша. Рисовать горазд, хотя в тамошнюю Академию Художеств два раза провалил – ну, да это не показатель. Непростой парнишка: Белый Дом, вроде, защищал, даже ранили его там, почку прострелили и что-то еще важное. Полгода по питерским больницам – мать, сама еле живая, его, полумертвого, домой как-то доставила. В Москве только пулю вынули, перевязали