* * *
Несмотря на бурные сцены, которые Дуглас устраивал своему знаменитому любовнику, Уайльд был не в силах послать своего «златокудрого ангела» куда подальше и покорно следовал за ним по пути разврата. Оба беспрепятственно наслаждались обществом других мужчин, в основном юношей, торговавших любовью. С каждым новым партнером риск шантажа увеличивался, однако Уайльд не мог устоять перед доступностью красивых мальчиков, будь то в Лондоне или в Алжире. Наконец, в феврале 1895 года, отец Дугласа, маркиз Куинсберри, осуждавший поведение Бози и решительно настроенный против его связи с Уайльдом, оставил в клубе писателя написанную корявым почерком записку, которая была подписана: «Оскару Уайльду, лицемерному сомдомиту». Уайльд, против обыкновения, не нашел описку забавной и, не пожелав прятаться за эпитет «лицемерный», опрометчиво подал на вспыльчивого вельможу в суд за клевету.
Процесс он проиграл; образ обеспокоенного отца, стремящегося оградить сына от греха, и очевидность того, что Уайльд имел сомнительные связи, склонили чашу весов правосудия в пользу Куинсберри. А поскольку в ходе разбирательства всплыли фамилии видных политиков, властям пришлось привлечь к ответственности самого Уайльда. Первый процесс зашел в тупик; по итогам второго разбирательства, завершившегося в конце мая, присяжные сочли его виновным по всем пунктам, и судья приговорил писателя к самому суровому наказанию — двум годам каторжных работ[17]. Внезапно, всего за четыре месяца, Уайльд из модного лондонского драматурга превратился в клейменого преступника. Две его недавно поставленные пьесы, снискавшие немалый успех, были сняты со сцены, а автор брошен в тюрьму. Как уже было сказано, у религии искусства были свои мученики. Модернистам, презиравшим ханжескую респектабельность, удивляться этому не приходилось.
Отчего же Уайльд не бежал за границу, ведь после первого процесса у него была для этого масса возможностей? Историки литературы и биографы ломали голову над этим вопросом на протяжении столетия. Большинство его сторонников, в том числе Шоу, Леверсоны и жена, уговаривали его искать убежища за рубежом. Он отказался — с грустью и некоторым раздражением. Мотивы его действий — точнее, бездействия — были запутанными. Бози, с воодушевлением оскорблявший отца на публике и готовый принести Уайльда в жертву своим эдиповым наклонностям, и слышать не желал о побеге. Противилась этому и мать Уайльда, обуреваемая нелепой материнской гордостью. Вполне вероятно, что Уайльд (быть может, неосознанно) жаждал наказания и даже самоубийства, хотя и считал последнее неэстетичным. Однако у него мог быть и другой мотив: мученичество представителя культурной элиты, непонятой и вечно преследуемой чернью… Я не устану повторять, что модернизм отнюдь не был демократическим движением.
Газета «Полицейские новости». Лондон. 1895 Судебный процесс над Уайльдом широко освещается в прессе.
* * *
Более важное значение дела Уайльда заключается в его влиянии на развитие модернизма. Суды и скандалы нанесли английскому писателю больший ущерб, нежели Флоберу и Бодлеру. Разумеется, до обвинений искусства в «дегенеративности» на уровне государства в нацистской Германии (1937) было еще далеко, но душевная травма Уайльда оказалась довольно глубокой. Подавляющее большинство исследователей долгое время разделяли точку зрения, согласно которой зачинщиком травли Уайльда был пуританский и невежественный средний класс, ибо для него костью в горле был самопровозглашенный идеал культуры, глумившийся над обывательской нравственностью. Так, Ричард Эллман в объемной биографии Уайльда утверждает, что в преддверии суда «викторианское общество уже было готово вонзить когти в мятежного писателя» (44).
Почему? Уайльд, несомненно, был провокатор — он нажил себе врагов, особенно среди литераторов, которых задевали его хлесткие рецензии. У остальных он вызывал раздражение своими самоуверенными заявлениями, пристрастием к парадоксам и бравированием тем, что прочие предпочитали делать втихомолку. Многие боялись попасть на язык этому поборнику наслаждения, увидев же его на скамье подсудимых, они почувствовали себя отмщенными.
Нельзя упускать из виду и другой момент: его кощунственные попытки объявить искусство религией. В этом отношении показателен отклик английской прессы. Наиболее респектабельные печатные органы вроде Manchester Guardian освещали судебные процессы скупо. Такие уважаемые ежедневные газеты, как Pall Mall Gazette и The Times, усматривали в них развлекательные новости: журналисты цитировали в них речи адвокатов, показания ответчика и комментарии судей, но упорно воздерживались от морализирования, не желая «дразнить гусей».
А пресса, не упустившая случая прочесть проповедь — она была в явном меньшинстве, — рассмотрела фиаско Уайльда в категориях нравственных и культурных. Так, St. James’s Gazette, одобрившая суровый приговор, вынесенный «растленному преступнику», сочла его справедливой отповедью этическому релятивизму Уайльда и «новой толерантности», которая «отравляет наше искусство, нашу литературу, наше общество, наше мировоззрение» (45). По мнению газеты, появление новых стилей в литературе и живописи, а также экспериментальный подход к сюжету (иными словами — модернизм) являлись прямым следствием вольнодумства. Уайльд был опасен не столько своими порочными связями, сколько тем, что он вплетал свои эротические пристрастия в «священную борьбу» за искусство ради искусства. Но еще менее приемлемым для общества, возможно, оказалось сосуществование этих двух «извращений», послужившее питательной средой художественному высокомерию Уайльда и позволившее ему поставить себя выше простых смертных.
Против Уайльда — в глазах присяжных — играло прежде всего то, что он твердо придерживался эстетического принципа в самых экстравагантных его проявлениях, хотя сам это и отрицал. В предисловии к «Портрету Дориана Грея» он писал: «Нет книг нравственных или безнравственных. Есть книги, хорошо написанные или написанные плохо. Вот и всё» (46). В своем иске по обвинению отца Бози в клевете он изложил эту позицию публично. Его мученичество неотделимо от энтузиазма по поводу того, что Westminster Gazette называла «нездоровыми тенденциями» в искусстве и литературе. Помимо признания неприкосновенности частной жизни, у художников авангарда не было единого мнения насчет сексуальных пристрастий. Впрочем, гомосексуалисты в их кругах не преобладали — их список относительно краток: Рембо, Верлен, Пруст, Жид. Гомосексуализм не определял лицо культурной эпохи. В деле Уайльда главным была его упрямая убежденность в том, что жизнь и искусство — это разные вещи, что прямо противоречило вековому убеждению (относительно) творцов. Объявляя литературную сферу независимой от общественной задачи нравственного назидания и воспитательных целей, Уайльд сам напрашивался на гневный отклик и подставлялся под стремление покарать.
Тот факт, что принцип «искусство для искусства» появился во Франции, не гарантировал его приемлемость для тех, кому не повезло родиться французами. Однако же показательно,