Потом от конторы двинулся человек с планшеткой.
Ему было под сорок. Жилистый, чёрный от солярки, с глубокими складками от носа ко рту; левую руку он держал в кармане. Шёл он не быстро, но люди перед ним расступались раньше, чем он подходил.
— Становись.
Стали.
Он раскрыл планшетку, вынул химический карандаш, послюнявил его и что-то отметил.
— Значит, так. Бригада вторая — на подвоз к третьему участку, старший Лыков, отбытие в восемь. Гущину — в кузню на подхват, по устному распоряжению главного инженера. Тюрину — двадцать шестую, там опять течёт. И я тебя, Тюрин, предупреждаю третий раз: течёт не потому, что машина плохая.
— Дык прокладка, Аким Прохорович, — отозвался из строя пожилой в плаще.
— Прокладка в наличии имеется?
— Прокладки нету.
— Значит, руки, — заключил Шумков и что-то отметил. — Дальше. Кораблёвой и Мокеевой — разборка узлов, помещение малое, по нарядам восемьдесят четвёртому и восемьдесят пятому.
— Аким Прохорович, — сказала та из женщин, что постарше, — а нам за узлы по какому разряду пишут?
— По какому положено.
— А по какому положено?
— Кораблёва. — Шумков поднял голову. — Ты работать пришла или ты интересоваться пришла?
— Я, Аким Прохорович, четверых кормлю, — ответила Кораблёва спокойно. — Мне интересоваться по должности положено.
Во дворе засмеялись — коротко, без веселья, и сразу перестали. Шумков переждал и меня оставил напоследок.
— Ветлугин. — Он смотрел мимо меня, куда-то на забор. — Тут по тебе бумага пришла. Зачитаю при бригаде, чтоб потом разговоров не было.
И зачитал — ровно, без выражения, как читают накладную.
*«…вследствие допущенной трактористом Ветлугиным Е. К. халатности двигатель трактора выведен из строя. Ущерб, причинённый машинно-тракторной станции, определён в сумме одна тысяча восемьсот сорок рублей, каковую и надлежит взыскать в установленном порядке…»*
Он дочитал, аккуратно сложил бумагу вчетверо, сунул её в планшетку, а планшетку взял под мышку.
Во дворе стало тихо. Тишина стояла неловкая. Сочувствовать при бригадире никто не решался. Радоваться при живом человеке было нечему.
— Тыща восемьсот сорок, — повторил кто-то сзади вполголоса, пробуя цифру на вес.
Замечу для порядка: месячный заработок по нашей МТС был в ту пору четыреста шестьдесят рублей. Так что зачитанная бумага предлагала мне отработать четыре месяца бесплатно, а есть при этом, надо полагать, святым духом.
— Это ж корова.
— Кака́ корова. Это две коровы и телушка.
— Тише вы, — сказала Кораблёва.
Тысяча восемьсот сорок.
Я стоял и раскладывал эту цифру на понятные части, потому что цифра сама по себе не значит ничего: значение появляется, когда её на что-нибудь делишь. Делить её тут было решительно не на что.
— Чего молчишь? — сказал Шумков.
Он ждал не молчания. Он ждал, что я примусь божиться: мотор был старый, масла не давали, все ездят и ничего, а мне вот не повезло. Он к этому приготовился, у него и слова стояли наготове — это я разобрал по тому, как он держал подбородок.
— А что говорить.
— Ну как же. Люди слушают.
— Люди работать хотят. Утро.
Кто-то сзади фыркнул. Шумков наконец взглянул на меня прямо, и я понял, что до этой минуты он меня, в сущности, не разглядывал. Незачем было: человек с начётом — уже не человек, а строка в отчёте, а строку не разглядывают, строку сдают.
* * *
— Аким Прохорович. Отдайте её мне.
Он не понял — это стало видно по тому, как он остановился на полушаге.
— Кого?
— Машину. Ту, которую я загубил. Она в мастерской стоит.
Двор перестал курить.
— Она не стоит, — сказал Шумков. — Она лежит. И лежать будет до осени, пока по ней комиссия не пройдёт. Она теперь, Ветлугин, не машина. Она теперь материал для акта.
— Акт уже написан. Чего ей мешать.
— И что ты с ней делать станешь?
— Соберу.
— Из чего соберёшь? — Он развернулся ко мне всем корпусом, и в голосе у него появилось нечто вроде удовольствия: разговор пошёл в ту сторону, где он был сильнее. — Гильзы у тебя есть? Гильз нету. Вкладыши есть? Вкладышей нету. Фонды на третий квартал выбраны, я на них ещё в мае бумагу писал, ту бумагу в области потеряли, а вторую писать не стану, потому что мне за первую до сих пор отвечать. Так из чего?
— Из того, что во дворе стоит.
— Во дворе стоит казённое.
— Во дворе стоит железо, — сказал я. — Половина его на ходу не будет и в сентябре, вы это знаете лучше моего. Я с него сниму, что нужно, и запишу, что снял. Придёт комиссия — будет ей бумага, и всё в ней сойдётся.
Шумков молчал дольше, чем ему хотелось бы.
— Ты когда это говорить научился?
— Ночью. Лежал и думал.
Он думал. Не о том, справлюсь ли я: для себя он всё решил ещё тогда, когда писал докладную. Он думал о другом, и эту мысль я читал у него на лице по буквам. Если Ветлугин сидит в мастерской и ковыряется в мёртвом железе, значит, он не в поле. Значит, он ничего не вырабатывает. Значит, ему нечем закрывать эту самую тысячу восемьсот сорок, и к осени он будет должен ещё больше, а бригада тем временем увидит, чем кончается разговор с бригадиром.
Всё это его устраивало.
— Ковыряйся, — разрешил он. — Наряд закрывать не буду.
— Не надо.
— Чего не надо?
— Наряда не надо.
Тут он оглядел меня ещё раз, уже с настоящим интересом — с каким глядят на человека, попросившего вторую порцию, не доев первой. Потом махнул планшеткой и пошёл к конторе.
— Учётчику скажешь, чтоб на довольствие тебя не ставил! — крикнул он от крыльца. — Раз наряда нету.
— Скажу.
Бригада разошлась. Мишка задержался у крыльца, вытащил из-за уха самокрутку, повертел её и сунул обратно.
— Егорка. Ты чего, серьёзно?
— Серьёзно.
— Так она ж мёртвая.
— Мёртвая, — согласился я.
Мишка постоял,