Маяки Сахалина - Максим Привезенцев - Страница 15


К оглавлению

15
растерянный юноша, не умеющий говорить с людьми, прошедшими срок, побои и забвение.

Теперь – молчаливый, угрюмый, чей взгляд мог заставить поёжиться даже старого арестанта.

Из его речи исчезло всё лишнее. Остались лишь те слова, которые не выражались устами – только глазами – в редких разговорах с постаревшим Азруном.

В первые годы он боялся за жизнь. Теперь – нет. Страх стерся, как мозоли на ладонях от вечного скольжения по шершавой рукояти кирки.

На смену пришло другое – ровное, усталое чувство: будто перестал держаться, но не упал. Безысходность. И в ней – покой.

«Я просто делаю свою работу. А там – будь что будет».

С этой мыслью он вставал по утрам, с ней засыпал без сил, с ней обменивался взглядами с нивхом в бараке, на руднике, в сутолоке тишины.

Глаза Азруна тускнели, плечи оседали, дыхание становилось тяжёлым.

И всё же в его взгляде оставалось то, что держало Бронислава живым – даже тогда, когда жить казалось уже незачем.

Казалось, ничто не могло удивить Пилсудского – ни слово, ни смерть, ни сухой стук кирки о камень.

Он сам в это верил.

Но ноябрьским утром 1896 года его застали врасплох.

– Умер, – тихо сказал Пава, новый сосед по нарам.

Старик с руками, исчерченными выцветшими лагерными наколками, перекрестился медленно, будто вспоминая, как это делают.

– Дружище твой. Помянем.

Лицо Пилсудского застыло, как порода в штольне.

А внутри, в самой глубине, что-то рвануло – без звука, без света.

– Говорят, болезнь, – добавил Пава, будто оправдываясь.

Бронислав промолчал. Старик кашлянул:

– Статья у него, конечно… А вы ладили.

Тишина легла между ними.

Только уголок губ Пилсудского едва дрогнул – не в улыбке, а в памяти.

Он вдруг понял: за эти годы ни разу не спросил Азруна, за что тот здесь.

Сначала не пришёлся момент. Потом – стало неважно.

Каторга, как и смерть, стирает ярлыки. «Статья» – шершавый штамп судьбы на чужом лбу.

В забое всё равно, кем ты был до этого – политическим или уголовным.

Здесь исход один.

Реакция Павы, его взгляд исподлобья, скупое «дружище твой» намекали: у Азруна была не простая статья. Может, грабёж. А может, убийство.

Но что это теперь меняло?

После каторги прошлое у всех – как старая татуировка: когда-то что-то значило, теперь выцвело и стёрлось.

Оно больше не определяло, кто ты. Не здесь.

– В любом случае, от судьбы не уйдёшь… соболезную, – сказал Пава и протянул руку.

Худую, морщинистую, с кривыми пальцами. Ничего общего с могучей ладонью Азруна – и всё же в этом движении Бронислав уловил знакомый жест.

Словно тень, в руку Павы вошли образы:

глухой кашель, всё чаще сотрясавший нивха; тяжёлая одышка, останавливавшая его посреди смены; шаги последних дней – медленные, с опорой на кирку уже не как на инструмент, а как на трость. Готовился уйти, ничего не объяснив.

Бронислав понял это только теперь.

Пока они работали в забое, он – новый, жёсткий Пилсудский – не позволял себе замечать «мелочи». А Азрун не жаловался. Прятал боль, будто стыд. Спрятал так глубоко, что это оставалось незаметным до конца.

Кулак Бронислава сжался сам собой – туго, с болью. Пальцы свело судорогой.

Но крика не было. Он уже не умел кричать.

Даже узнай он раньше – что бы смог? Попросить у надзирателей лекарство?

Лекарств не полагалось. Белый каторжанин – отброс, нивх – пыль на сапоге. Одним больше, одним меньше – всё равно.

К горлу подступил ком. С усилием разжав онемевшие пальцы, он пожал руку Павы – чужую, но живую.

Потом медленно опустился на нары и уставился в пустую койку.

Через миг повернулся к стене, чтобы никто не увидел слёз. Они пришли. Впервые за много лет.

С первым теплом на остров должны были прибыть новые этапы.

Те, кто ещё не знал, что зима здесь – не мороз, а чужое безразличие.

Кто-то займёт пустую койку.

Пилсудский понял: его здесь уже быть не должно.

Мысль прозвучала просто и ясно – как удар металла о камень.

Наутро он подал прошение о переводе в разряд ссыльнопоселенцев.

Такие просьбы одобряли редко – только если одно из местных племён соглашалось приютить «чужеземца».

В тексте Пилсудский искренне выразил уважение к сахалинским народам, отметил интерес к их быту, обычаям, языку.

О дружбе с Азруном он умолчал: прошение сначала читали надзиратели, и лишняя откровенность могла обернуться отказом.

Но сам знал – решился именно из-за него.

Хотел понять больше: о людях, о земле, о тишине, в которой жил его друг.

Может быть, даже найти семью нивха.

Зачем – не понимал, но чувствовал: должен.

Прошение рассматривали долго. Так долго, что через полгода он почти смирился – значит, отказали.

И вдруг после ужина его окликнул надзиратель:

– Удовлетворили. Скоро переедешь в деревню.

Следующие недели стали новой пыткой – теперь уже временем.

Дни тянулись вязко, а дата переселения оставалась всё такой же неопределённой.

По ночам ему снился огонь – близкий, но недостижимый.

В середине лета разрешили переезд.

Он собрал немногочисленные вещи и отправился в селение Ай.

Айны встретили его тем, что он ценил в Азруне больше всего – молчанием.

На душе стало легче.

Он понял: здесь уважают простоту.

А в простоте меньше места для лжи – и чуть больше для надежды.

Глава 7

Три маяка. Человек советский

9 сентября 2024 г.

Лагерь в Пильво просыпался медленно. Татарский пролив лежал спокойно, будто море      ещё тоже дремало. Палатки держали остаток ночного тепла, а костёр тянул в воздух уголь и соль.

План был прост: три маяка за один день. Сто восемьдесят километров по острову, который не терпит спешки. Стартовать собирались в восемь, но первые дни экспедиции всегда медленные: кто-то искал перчатки, кто-то проверял камеры, кто-то молчал дольше обычного. Выехали в десятом часу.

Пришлось срезать остановки и добавить газу. Моторы чувствовали спешку не хуже нас. Мы гнали к Смирных – перевалочному пункту на пути к первому маяку у водопада Бошнякова. Дорога выдалась жёсткой: километров восемьдесят по грунтовке, без заправок, магазинов и прочих признаков цивилизации. Только редкие указатели, пыль и бесконечные подъёмы и спуски между сопками.

Путь вымотал. Мы остановились у музея японской фортификации – размять ноги и дыхание. В начале XX

15