Не в силах ждать, Валик кинулся в коридор. Без стука заглянул в его комнату. Проверил ванную. Нашел Никитина на кухне. Следователь стоял у окна, спиной к нему, и смотрел на улицу. Валик несколько секунд пытался успокоить дыхание. Кашлянул в кулак.
— Товарищ следователь… Аркадий Петрович… — пролепетал он, и голос его прозвучал жалко и неуверенно.
Никитин обернулся, глянул на Валика с каким-то интересом, будто увидел в нем что-то новое.
— Слушаю тебя, Осокин.
Валик сглотнул. Начать с главного было слишком страшно. Он решил зайти издалека, со своего, привычного.
— Я тут вспомнил… По вашей просьбе… У меня есть… вещички. Почти даром отдам, по-соседски. Кофточка из крепдешина, французская. И чулки, фильдеперсовые, со стрелкой. Новые, в упаковке. Вы только скажите…
Он заискивающе заглядывал ему в глаза, пытаясь поймать хоть искорку интереса. Но взгляд Никитина оставался холодным, как октябрьское стекло, к которому он вчера прижимал его щеку.
— Мне не нужны твои ворованные тряпки, Осокин, — равнодушно ответил Никитин.
Слово «ворованные» хлестнуло Валика, как пощечина.
— Почему сразу ворованные? — вяло возразил он, чувствуя, как последняя надежда наладить контакт тает. — Трофейные… Наши, как из Германии возвращаются, привозят… Я ж не со злого умысла.
— Я все сказал, — отрезал Никитин.
И тут Валика прорвало. План рухнул. Остался только животный страх.
— Аркадий Петрович, — зашептал он, и его пухлые губы задрожали. — Это я. Я таблетки его взял. Я виноват в его смерти. Но я не хотел! Клянусь, не хотел! Я думал, это так… какая-то ерунда. Я не знал, что они ему для жизни нужны! Я даже жилетку ему отдал, овчинную, чтоб он не мерз! Вы спросите кого хотите, все подтвердят! Я готов в суд идти, сейчас прямо! Я все подпишу! Только не думайте, что я нарочно… Я не убийца… Это по ошибке…
Он почти плакал. Образ развязного дельца рассыпался в прах, оставив маленькое, униженное, раздавленное страхом существо. Он стоял посреди кухни, готовый на все, лишь бы избежать самого страшного обвинения — в предумышленном убийстве.
Никитин долго молчал, глядя на это жалкое зрелище. Потом в его глазах что-то дрогнуло. Может, это была тень жалости. А может, просто усталость от всей этой коммунальной грязи.
— Вытри сопли, Осокин, — сказал он неожиданно тихо. — Это были витамины. Хорошие, наверное. Но жизни они Зубкову не прибавляли и не убавляли. Выписаны были для профилактики…
Валик замер, не сразу понимая смысл сказанного. Он смотрел на Никитина широко раскрытыми глазами, боясь поверить.
— Как… витамины? — переспросил он шепотом.
— Обычные витамины, — подтвердил Никитин и отвернулся к окну, давая понять, что разговор окончен.
Осокин стоял еще несколько секунд, оглушенный. А потом до него дошло. Не виновен! Старик умер по другой причине. Бетонная плита, давившая его все эти дни, рухнула, рассыпалась в пыль. Воздух снова хлынул в его легкие. Ноги подкосились, и Валик, пошатываясь, прислонился к стене. Бурное, почти истерическое облегчение захлестнуло его. Он хотел смеяться и плакать одновременно. Он был спасен. Спасен от самого страшного. Не говоря больше ни слова, он развернулся и, как пьяный, побрел обратно в свою комнату, в свое логово, чтобы там, в одиночестве, пережить свое чудесное воскрешение из мертвых.
Глава 25
Самый веский мотив
Комната Залесского была похожа на нору ученого крота: узкая, вытянутая, с окном во двор-колодец, заставленная от пола до потолка книжными стеллажами. Пыльный, сладковатый запах старой бумаги и переплетного клея въелся в стены, в обивку единственного кресла, в тяжелые складки бархатных портьер, которые никогда не раздвигались полностью. Здесь, в этом убежище, Лев Ильич Залесский лежал на тахте, укрывшись старым клетчатым пледом до самых глаз. Он не спал. Он прислушивался.
Новость о реабилитации Зубкова принесла ему минутное, почти эйфорическое облегчение. Словно тяжелый камень, который он носил за пазухой больше десяти лет, вдруг исчез. Реабилитировали — значит, дело Зубкова пересматривали. Внимательно, под лупой. И если его, Залесского, до сих пор не тронули, значит, его имени в том деле нет. Ни в качестве свидетеля, ни, упаси боже, в качестве друга и единомышленника. Матвей Родионович молчал. Все эти годы он молчал, и даже там, в нечеловеческих условиях, не сломался, не оговорил друга. Святой человек. Действительно, святой.
Но эйфория прошла так же быстро, как и нахлынула, оставив после себя холодный, липкий ил страха. Старое дело закрыто. Но открыто новое. И ведет его не безликий архивариус, а живой, настоящий следователь из ГУВД Москвы. Человек с холодными, всевидящими глазами, который не читает пожелтевшие протоколы, а смотрит в душу. Он будет копать. Не то, давнее, а это, свежее. Будет допрашивать, сопоставлять, искать мотивы. Он непременно докопается до их с Матвеем дружбы. И что тогда? Что, если Матвей не молчал все эти годы? Что, если он просто не упоминал его в связи с «делом», но мог рассказать о чем-то другом кому-то из соседей? Просто так, в разговоре. Мог обронить одно только слово, одно увлечение… Рыбалка.
Залесский закрыл глаза, и затхлый воздух комнаты мгновенно сменился запахом речной воды, дыма и нагретой на солнце травы.
…Август тридцать шестого. Ока. Они сидели у костра, и малиновый закат медленно угасал за темным лесом на противоположном берегу. В котелке булькала уха из только что пойманных судаков, ее пряный дух щекотал ноздри. Матвей, счастливый и раскрасневшийся от жара и первого стакана водки, помешивал варево большой деревянной ложкой. Он был в своей стихии — простой, сильный, уверенный в земле под ногами и в небе над головой. А он, Лев Ильич, филолог, учитель, книжный червь, чувствовал себя рядом с ним спокойно и защищенно.
Они крепко выпили. За улов, за дружбу, за реку-красавицу. А потом, когда вторая бутылка опустела наполовину, Залесского понесло. Алкоголь развязал не только язык, но и тот тугой узел страха и сомнений, который он всегда носил внутри.
— Неправильно все это, Матвей, — начал он, глядя в огонь. — Душат крестьянина. Загнали всех в колхозы, отняли последнее, а сами рапортуют об успехах… Какие успехи, когда народ впроголодь живет?
Зубков нахмурился, перестал помешивать уху.
— Ты, Лёва, брось эти интеллигентские разговоры. Время сейчас такое, военное. Не до жиру. Страну надо поднимать, индустрию строить. Иначе съедят.
— Кто съест? — пьяно усмехнулся Залесский. — Сами себя съедим. Ты посмотри, что творится! Лучших людей изводят, инженеров, ученых… Всех под одну гребенку — «враг народа». А наверх лезет серость, бездари, кто громче всех «ура» кричит. Разве так строят великую державу? Великую державу