Бумаги держала Зинаида Фёдоровна, и за них я был спокоен, как за озимые под снегом. С людьми было сложнее: люди — не журналы, их в двух экземплярах не заведёшь. Грач со своим общежитием, доярки с автолавкой, дед с омшаником — каждый неисполненный наказ через полгода превращался из записи в тетради в чьё-то «обещал и забыл», а «обещал и забыл» — это и есть трещина, по которой бьют. Выходило, что сухая тетрадь Зинаиды Фёдоровны с её правой колонкой — не бухгалтерия даже, а оборонительное сооружение.
А семья… Семья расходилась по своим городам, и с этим ничего не надо было делать — это надо было просто выдержать.
— Палваслич. — Кузьмич, оказывается, не спал. Кепка так и лежала на глазах, голос шёл из-под неё ровный. — А старик-то твой районный — он по дереву понимает. Я сперва думал — кабинетный, чисто бумага. А он, когда подпору обсуждали, правильно спросил: на какой год рогатину убирать. Не «ставить ли», а «когда убирать». Понимаешь?
— Объясни.
— Подпору кто ставит — тот думает, как держать. А кто спрашивает, когда убирать, — тот думает, как дереву самому стоять. — Кузьмич сдвинул кепку с глаз и сел прямо. — Таких из десяти один. Ты к нему ездий, Палваслич. Не по делу — просто ездий. Старик в одиночку зимовать не должен, хоть у него и сад.
До Рассветова доехали в четвёртом часу, по самой каше. У правления Кузьмич выбрался из машины, размял спину и стал собирать своё хозяйство — пилу, вар, рогожу.
— Гвозди-то не пригодились, Иван Михалыч.
— Гвозди всегда с собой бери, Палваслич. — Он ссыпал их обратно в карман, не пересчитывая. — Не пригодились — значит, день хороший вышел.
Дома Валентина спросила, как съездили. Я рассказал про яблоню — подробно, как сам не ожидал: про мёртвую сторону, про рогатину с зазором, про то, как два старика разговаривали на своём языке. Про сухоруковскую арифметику не рассказал — не из скрытности, а потому что её надо было сначала доносить в себе, как доносят тяжёлое ведро до стола, не расплескав.
— Хорошо, что свозил Кузьмича, — сказала Валентина. — Он с осени скучный был. А сейчас вон — гвозди в кармане.
Вечером в блокнот легли три строки: «Пункт в Тополеве — работает. Яблоня — будет жить, рогатину убрать через два года. Записка — заявка; я — приложение; трещин не иметь». Перечитал и подумал, что Кузьмич с Сухоруковым за один день сказали мне об устройстве моей весны больше, чем вся областная сессия, — и что подпора с зазором, которая держит только в чёрный день, а не вместо хребта, — это лучшее определение депутатского мандата из всех, что я слышал.
Глава 5
«Двадцать дней»
Весна в том году шла дружно, как и обещал Кузьмич по воробьям. К десятому марта снег держался только по северным склонам балок и в лесополосах, дорога просохла до твёрдого, и по утрам над полями стоял тот особенный звук ранней весны, которого не услышишь больше нигде и никогда: смесь капели, грачиного базара и далёкого тракторного гула, по которому хозяйственный человек определяет, что сосед уже возит навоз, а он ещё нет.
Смотр готовности к посевной я назначил на десятое, и впервые за девять лет докладывал на нём не я и не Кузьмич, а Андрей.
Он готовился к этому докладу, как к защите в своём заочном институте: разложил на столе правления карту полей с цветными отметками, графики выхода техники, ведомость семян по культурам и сортам. Докладывал стоя, сначала с зажимом — слышно было, как слова идут по выученному, — а потом, на третьей минуте, когда дошёл до знакомого, до полей, зажим отпустило, и пошёл нормальный человеческий доклад человека, который знает, о чём говорит.
— По зяби выходим четырнадцатого, если погода устоит. Пары — следом. Озимые перезимовали хорошо, выпадов почти нет, на седьмом поле края подопрели, но там низина, там каждый год так. Семена — кондиционные все, протравка с понедельника. По технике… — он на секунду запнулся, — по технике один вопрос остаётся, Павел Васильевич. Редуктор.
Редуктор. Лёхин рулевой редуктор для ДТ-75, обещанный со склада сельхозтехники к двадцатому февраля, не пришёл ни к двадцатому, ни к первому марта. Лёха звонил на склад через день; склад отвечал с той ленивой неторопливостью, с какой отвечают люди, у которых очередь из сорока хозяйств и ни одной причины торопиться.
Кузьмич сидел в углу, слушал доклад молча, кепку держал на колене. Когда Андрей закончил, все посмотрели на Кузьмича — так уж устроено: доклад принимает собрание, а работу принимает он.
— По семи полям сказал верно. — Кузьмич говорил медленно, взвешивая. — По низине на седьмом — не края подопрели, а водоотвод заплыл, его чистить надо, я покажу где. По срокам — четырнадцатое, говоришь… — Он посмотрел в окно, на капель. — Шестнадцатого пойдём. Два дня земля ещё возьмёт. Рано влезешь — намесишь, потом весь год по колее прыгать.
— Шестнадцатого так шестнадцатого, — согласился Андрей, и я отметил, как он это сказал: без обиды, по-рабочему. Год назад обиделся бы.
После доклада пошли смотреть технику — всем смотром, через двор, в мастерскую. Машины стояли в линейку, как на параде, только парад этот был рабочий: у каждой на крыле мелом — фамилия и готовность. Восемь тракторов готовы, девятый — тот самый ДТ-75 — стоял над ямой с пустым рулевым, как недосказанная фраза.
Кузьмич шёл вдоль линейки и проверял по-своему: не глядя на мел, дёргал то за рычаг, то за цепь навески, у одного из ДТ присел, заглянул под брюхо и поманил пальцем тракториста.
— Серёгин. Сальник у тебя сопливит, передний левый. К севу заменишь.
— Иван Михалыч, да он с осени так, ездит же.
— С осени до весны — ездит. А в борозде под нагрузкой — вытечет в первый день. — Кузьмич распрямился, держась за поясницу, неторопливо, как теперь всегда. — Сев — это не езда, сев — это работа. Заменишь.
Серёгин заменит, тут и спрашивать было нечего. У Кузьмича за пятьдесят лет в этом дворе выработалась особая форма власти, которой не нужна