Когда начало темнеть, большинство гостей уехали на шоу фейерверков, устроенное в университете, или в город, на концерт группы «Освальд пять-ноль». Осталась небольшая группа, в том числе Адам, Ким, Уиллоу и Генри. Когда стало попрохладней, папа развел на лужайке костер, и мы нажарили рисовой пастилы. Потом появились музыкальные инструменты: папин рабочий барабан из дома, гитара Генри из его машины, запасная гитара Адама из моей комнаты. Все играли вместе, импровизировали и пели песни: папины, Адама, старые хиты «Клэш»[42]и «Уай-перс».[43]Тедди плясал вокруг, по его светлым волосам бегали блики золотого пламени. Помню, я смотрела на все это, в груди у меня щекотало, и я думала: «Вот это ощущение и есть счастье».
В какой-то момент я заметила, что папа с Адамом перестали играть и зашептались. Потом они ушли в дом, заявив, что принесут еще пива, но вернулись с моей виолончелью.
— Ой, нет, я не буду тут давать концерт, — запротестовала я.
— А нам и не надо, — сказал папа. — Мы хотим, чтобы ты поиграла с нами.
— Нет-нет-нет, — отбивалась я.
Адам иногда пытался уговорить меня «поджемовать» с ним, а я всегда отказывалась. Позже пошли шуточки про наш дуэт на воздушных инструментах — но дальше них мне заходить уж никак не хотелось.
— А почему нет, Мия? — удивилась Ким. — Неужели ты такой классик-сноб?
— Да не поэтому. — Я вдруг впала в легкую панику. — Просто наши стили плохо сочетаются друг с другом.
— И кто это сказал? — вздернула брови мама.
— Да уж, не знали мы, что ты сторонница музыкальной сегрегации, — схохмил Генри.
Уиллоу сделала в сторону мужа страшные глаза и повернулась ко мне.
— Ну пожа-а-алуйста, — попросила она, качая дочку на коленях. — А то я никогда не выберусь тебя послушать.
— Давай же, Мия, — сказал Генри. — Мы же все здесь семья.
— Точно, — поддержала Ким.
Адам взял меня за руку и погладил по запястью.
— Ну сделай это для меня. Я правда хочу сыграть с тобой. Всего разок.
Я уже собиралась помотать головой, утверждая, что моей виолончели нет места в гитарном «джеме», нет места в мире панк-рока. Но потом посмотрела на маму, улыбнувшуюся мне с вызовом, и на папу, притворно равнодушно постукивающего по своей трубке, чтобы не давить на меня, и на скачущего на месте Тедди — хотя он-то, подозреваю, прыгал под действием воздушно-рисовой пастилы, а не потому, что очень уж хотел послушать мою игру. И Ким, и Уиллоу, и Генри — все уставились на меня так, будто это было по-настоящему важно для них; а Адам принял такой же восторженный и гордый вид, как всегда, когда слушал меня. Я боялась, что ударю в грязь лицом, не смогу подстроиться или плохо сыграю. Но все так смотрели на меня, так ждали, что я присоединюсь… И я поняла: плохо сыграть — не самое худшее, что может случиться.
Так что я стала играть. И кто бы мог подумать, виолончель очень даже неплохо звучала среди всех этих гитар. По правде говоря, звучала она просто изумительно.
Утро. В больнице начинается свой рассвет: шуршание одеял, протирание глаз. В каком-то смысле больница никогда не ложится спать. Свет горит, медсестры бодрствуют, но даже хотя снаружи еще темно, можно почувствовать, как все пробуждается. Вернулись врачи; они поднимают мне веки, светят своими фонариками и, хмурясь, корябают отметки в моей медкарте, как будто я их подвела.
Мне уже все равно. Я устала от всего этого, и скоро оно закончится. Соцработница тоже вернулась на пост. Похоже, ночной сон не слишком ей помог. Глаза у нее по-прежнему припухшие, а волосы сбились в курчавую массу. Медсестра с иссиня-черной кожей тоже вернулась. Она поздоровалась со мной, сказав, что очень рада увидеть меня и что думала обо мне ночью и надеялась встретиться утром. Потом она замечает пятно крови на моем одеяле, огорченно цокает языком и спешит найти мне новое.
После Ким больше посетителей не было. Полагаю, у Уиллоу закончились люди, которые могли бы на меня повлиять. Я задумываюсь, знают ли про эту штуку с решением все медсестры. Сестра Рамирес точно знала, и, думаю, медсестра, наблюдающая за мной сейчас, тоже знает — судя по ее радости, что я пережила ночь. И Уиллоу, кажется, тоже понимает — раз уж притащила сюда всех и каждого. Мне очень нравятся эти медсестры. Надеюсь, они не воспримут мое решение близко к сердцу.
Сейчас я уже так устала, что едва могу моргнуть. Остается только ждать — и часть меня интересуется, почему я оттягиваю неизбежное. Но я знаю почему: я жду возвращения Адама. Хотя мне кажется, что его нет уже целую вечность, прошло, пожалуй, не больше часа. И он попросил меня подождать, так что я подожду. Уж это-то я могу для него сделать.
Мои глаза закрыты, так что я слышу его раньше, чем вижу. Я слышу хриплые быстрые движения воздуха в его легких. Он задыхается, будто только что пробежал марафон. Потом я ощущаю запах его пота — чистый мускусный аромат, который я бы с удовольствием закупорила во флакон и носила, как духи. Я открываю глаза — его глаза закрыты. Веки у него припухшие и розовые, так что я понимаю, чем он занимался. Он за этим ушел? Поплакать, чтобы я не видела?
Адам не столько садится на стул, сколько падает, словно одежда, сброшенная на пол в конце долгого дня. Он закрывает лицо руками и глубоко дышит, чтобы прийти в себя. Но через минуту роняет руки на колени.
— Просто послушай. — Его голос дребезжит, словно битое стекло.
Я широко открываю глаза, выпрямляюсь, насколько могу, и слушаю.
— Останься, — Адам запинается, но сглатывает и торопливо продолжает. — Нет слов для того, что с тобой случилось. В этом нет никакой хорошей стороны. Но есть что-то, ради чего стоит жить. И я даже не о себе говорю. Это просто… ну, не знаю. Может, я бред несу. Понимаю, я в шоке, я еще не переварил того, что случилось с твоими родителями, с Тедди… — На имени Тедди его голос срывается, и по лицу лавиной катятся слезы. — Но я все время думаю: «Я люблю тебя».
Я слушаю, как Адам глотает воздух, чтобы успокоиться. Потом он продолжает:
— Все, о чем я могу думать, — как глупо будет, если твоя жизнь закончится вот так: здесь, сейчас. То есть я понимаю, что прежняя твоя жизнь уже закончилась, навсегда. И я не настолько туп, чтобы думать, будто смогу это исправить, будто кто-нибудь сможет это исправить. Но у меня в голове не умещается, что ты не постареешь, не заведешь детей, не поедешь в Джульярд, не будешь играть на своей виолончели перед огромными залами, чтобы у всех холодок бежал по спине — как у меня всякий раз, когда я вижу, что ты берешь смычок, всякий раз, когда ты улыбаешься мне. Если ты останешься, я сделаю все, что ты захочешь. Я уйду из группы, поеду с тобой в Нью-Йорк. А если тебе понадобится, чтобы я ушел из твоей жизни, я и это сделаю. Я говорил с Лиз, и она предположила, что возвращение к прежней жизни может стать для тебя слишком болезненным; что тебе может оказаться проще вычеркнуть нас. Это будет невыносимо, но я выдержу. Я смогу потерять тебя вот так, если не потеряю сегодня. Я отпущу тебя. Если ты останешься.