По строю прошло движение — то маленькое движение плечами, которое бывает, когда простое оказывается ещё проще, чем думали.
— Вот это и есть наше ремесло. — Воронин обвёл строй глазами. — Не бегать быстрее немца. Смотреть на двое суток раньше него.
Он вернулся в середину.
— Слушай приказ. Часть делится. Первая группа — при мне: Кондратьев, Дегтярёв, Савчук, Круглов. Вторая группа — Бирюк, Сошко, Калинкин, Руденко. Старший второй — Третьяк.
Строй не шевельнулся, но Воронин видел, куда пошёл этот приказ. Кондратьев смотрел перед собой чуть твёрже, чем минуту назад. Кадровый, служит с сорокового, зимой водил отделение под Наро-Фоминском, — и над ним ставят красноармейца из промысловиков, у которого в петлице пусто.
— Товарищ капитан, — сказал Кондратьев ровно. — Разрешите обратиться. Товарищ Третьяк по званию рядовой.
— По званию — рядовой. По ремеслу — из вас всех единственный, кто вчера дошёл. Вы у меня будете ходить не строем, а группами, и группу поведёт тот, кто её доведёт. Кому за это обидно, тот пусть в следующий раз дойдёт сам, и я так же переиграю. Понятно?
— Так точно.
— И ещё. — Воронин повернулся к Сошко. — Руку покажи.
Тот вытянул правую. Кисть держалась плохо, пальцы не сходились до конца.
— Ножом левой работать умеешь?
— Ничего, товарищ капитан. Сойдёт.
— Не сойдёт. — Воронин взял его за левое запястье, развернул ладонью вверх. — С сегодняшнего дня всё, что берёшь, берёшь левой. Ложку, ремень, нож, гранату. Правая — придерживать. Через месяц проверю. Не научишься — переведу в хозчасть, и это не наказание, а порядок.
— Есть левой, — сказал Сошко.
— Разойдись. Через час — снова на поле. Пойдём смотреть, как ходит Третьяк.
Строй рассыпался. Кондратьев остался.
— Разрешите ещё, товарищ капитан. Коротко.
— Говори.
— Науку вашу приму. — Он смотрел не в глаза, а чуть выше, на околыш. — Я в декабре отделение под Наро-Фоминском водил, там тоже сперва не по книжке вышло, потом привык. Дело не в обиде.
— А в чём?
— В том, что за людей отвечать буду я. — Кондратьев провёл ребром ладони по ремню, разглаживая. — Вы поставили промысловика. Он хороший ходок, я не спорю, я вчера сам видел. А если он моих в яму заведёт, спросят с вас — вы командир. Но хоронить их пойду я, потому что я их знаю по именам, а он их третью неделю.
Воронин помолчал.
Ефрейтор был неправ по существу и прав во всём остальном, и второе весило больше.
— Он их узнает по именам к августу, — сказал он наконец. — А до августа за них отвечаешь ты, потому что второй группе я тебя не отдал. Ты в первой. При мне.
— Так точно.
— И ещё, Кондратьев. Хоронить их пойдём вместе.
* * *
В понедельник, когда узел уже стоял в бывшей тренерской и Лыков третьи сутки не вылезал из проводов, на базу приехала Озерова.
Она приехала не одна: с ней прибыл грузовик с имуществом узла, и она сама шла за ним пешком последние двести шагов, потому что машина села на размытом съезде и её толкали. Воронин увидел её из окна каморки — в сапогах не по размеру, с планшетом на боку, идущую ровно и не оглядываясь, как ходят люди, у которых на сегодня расписан весь день по получасам.
Он вышел, когда разгрузка кончилась. В тренерской пахло горячей изоляцией и той же валерьянкой, и Лыков, увидев её, вскочил так, что зацепил табуретом провод.
— Товарищ Озерова.
— Сидите, товарищ Лыков, вы у аппарата. — Озерова поставила планшет на стол, оглядела развёрнутый узел — приёмник, две запасные батареи, антенну, выведенную через форточку на берёзу, — и провела пальцем по краю стола, будто проверяя пыль, хотя проверяла не пыль. — Кто вешал антенну?
— Я, товарищ Озерова.
— Высоко и красиво. С дороги её видно за версту. — Она сказала это без выражения. — Перевесим. И заземление у вас на трубу, а труба ржавая. Будете слышать себя лучше, чем немца.
Лыков покраснел и полез за очками.
Воронин стоял в дверях и смотрел, как двое его людей — оба его, оба чужие друг другу до этой минуты — за полторы минуты разговора выясняют, кто из них лучше знает своё дело, и как оба довольны, что нашёлся собеседник по существу.
— Товарищ капитан, — сказала Озерова, не оборачиваясь. — Расчёт связи я приму завтра. Сегодня прошу разрешения перевесить антенну и переложить питание.
— Разрешаю.
— И ещё. Пришло на ваше имя. — Она достала из планшета треугольник и положила на угол стола, не подавая в руки. — Со вчерашней почтой.
Он взял. Почерк на сгибе был крупный, разгонистый, с наклоном вправо, — почерк женщины, которая писала редко и потому старалась.
Анна Степановна писала из Чкалова, что отец после смены приходит в третьем часу и падает, не поевши; что Таня пошла на курсы; что Андрей опять ходил в военкомат и опять получил от ворот поворот, и слава богу; что стало теплее и на базаре появилась зелень. Про то, как они живут, не писала ничего — про это в письмах не пишут.
Внизу стояло: «Береги себя, сынок».
Воронин сложил треугольник и убрал в карман гимнастёрки, во внутренний, где до субботы лежал пакет.
Год назад он читал такие письма, как читают чужую переписку — с той неловкой отстранённостью, с какой берут в руки вещь покойного, и всякий раз ловил себя на том, что вычитывает из строк не тепло, а сведения: где семья, чем живёт, что можно ответить, не выдав себя. Он помнил это отчётливо и помнил, как заставлял себя дописывать ответ до последней строки, чтобы женщина в Бежице получила то, чего ждала, и чтобы ни одно слово в письме не оказалось словом чужого человека. Теперь неловкости не было. Была мать, у которой муж не ест после смены, был брат, которого в третий раз развернули в военкомате, и была сестра, пошедшая на курсы, — и был он, который в четверг сядет и напишет им про погоду, про то, что кормят хорошо, и ни слова о том, куда его отправят через две недели.
Разница между тем и этим уместилась в одно слово, стоявшее