Царь. Книга 1 - Никита Хорошев - Страница 10


К оглавлению

10
в каждом поклоне, в каждом подобострастном слове, в каждом взгляде, где за показным умилением будет прятаться либо холодный расчет, либо плохо скрываемое презрение к слабому и беззащитному существу.

Я замер, едва не споткнувшись о собственную мысль. Тьфу, пропасть! Откуда это? Эта липкая, унизительная подробность кормления, ощущение ледяной воды на пальцах, колючая тяжесть парчи и шерсти на детских плечах… Это ведь не из сухих строк сказочников типа Карамзина или Соловьева. Мало мне было исторических вымыслов, так теперь еще и собственные, искаженные обидой и страхом детские воспоминания полезли в голову, путая все карты. Они оказались куда опаснее книжной лжи. Хронику можно отбросить, подвергнуть холодному анализу, но как вырвать из себя то, что помнит твоя кожа, что отзывается дрожью в каждой жилке? Этот въевшийся в плоть стыд, этот детский, бессильный гнев, что мутной пеленой застилает глаза и сжимает кулаки до хруста в суставах. Это еще один враг. Коварный, внутренний, тот, что нашептывает голосом слабого, обиженного ребенка. И с ним тоже придется бороться.

У меня нет времени. Нет времени на детство, на слезы, на бессильные обиды. Мой кошмарный «сон» дал мне бесценный опыт тысячи жизней, но он не дал мне ни физической силы, ни верных людей, ни власти. Я заперт в этом слабом, хрупком теле, как могущественный гений в тесной бутылке. Значит, придется играть в долгую. Придется стать невидимым, незаметным. Стать тенью самого себя. Быть самым послушным, самым набожным и самым безропотным ребенком во всем этом проклятом дворце. Стать идеальным зеркалом, послушно отражающим то, что они хотят видеть.

До поры до времени.

Прерывая поток мыслей, взгляд зацепился за дверь, что стояла, почти вплотную к «красному углу». Низкая, темная, неприметная, почти полностью скрытая за тяжелой портьерой из выцветшего фландрского сукна. Я осторожно толкнул ее. Дубовая доска поддалась легко, абсолютно бесшумно, словно плывя в воздухе. Кованые петли были идеально смазаны густым салом или воском — здесь ничто не должно было нарушать тишину молитвы и беседы с Богом.

За дверью, как я и предполагал изначально, оказалась моя домовая часовня, молельня. Крохотное, тесное помещение, не больше трех шагов в длину и четырех в ширину, с низким сводчатым потолком. Каменные плиты пола и стен источали совершенно иной холод, чем в спальне — не жилой, а вечный, могильный, тот, что накапливается веками в склепах и подземельях. В дальнем углу, занимая почти всю стену, темнел иконостас из трех ярусов, сплошь покрытый окладами из тусклого, почти черного от времени серебра, с редкими, но яркими всполохами позолоты и драгоценных камней.

В мягком, колеблющемся свете одинокой лампады тускло горели рубины, похожие на капли запекшейся крови, холодно мерцали зеленые изумруды и переливались молочным светом нитки неровного речного жемчуга. Воздух был густым, тяжелым, его можно было резать ножом. Он пах сладковатым ладаном, горячим воском, старым, сухим деревом киотов и чем-то еще, неуловимым — пылью веков. Пахло десятилетиями молитв, долгими часами постов и абсолютной, оглушающей тишиной.

В центре, на единственном крохотном островке света, отбрасываемого лампадой, стоял высокий резной аналой, на котором лежало раскрытое Евангелие в массивном серебряном окладе. Рядом — низкая подставка для коленопреклонения, скамеечка, обитая выцветшим красным бархатом, истертым до дыр и промятым в тех местах, где колени молящегося касались его чаще всего. Мои колени. Колени этого мальчика, чье тело я занял.

Я постоял на пороге, не решаясь войти. С темных, почерневших досок на меня смотрели десятки строгих глаз. Христос, Богородица, грозные лики святителей и мучеников. Их лица были сухими, аскетичными, почти неумолимыми, их взгляды, казалось, шли не на меня, а сквозь меня, куда-то в вечность, в высшие сферы. Они взирали на меня из другого мира, из той высшей, непостижимой реальности, в которую я не верил уже очень, очень давно. Слишком много я видел бессмысленных смертей, слишком много прожил чужих жизней — от героев до предателей — чтобы всерьез верить в милосердие, в божественную справедливость, в чей-то осмысленный промысел. Все пути, праведные и грешные, вели в одну и ту же безвестную могилу.

Но здесь, в этом времени, в этой новой, чужой жизни, вера была не просто частью культуры или личным выбором каждого. Она была фундаментом, на котором держалось все: власть, закон, быт, сама мысль. Без истовой, даже показной веры ты не просто чужак — ты никто. Еретик. Выродок. Порождение дьявола. Без ежедневного, ежечасного доказательства своего благочестия ты отвержен, проклят и обречен на быструю и, скорее всего, мучительную смерть.

Значит, придется притворяться. Играть. Это будет самый главный спектакль в моей бесконечной череде жизней. И чем тщательнее, чем убедительнее мне удастся его сыграть, чем глубже я врасту в эту роль, тем дольше я проживу.

Я еще раз обвел взглядом часовню, до последнего темного угла, но не нашел там больше ничего, кроме густого запаха старого лампадного масла и въевшегося в стены фанатизма. Попрощавшись с безмолвными свидетелями моих будущих лживых молитв, я тихо притворил дверь и вернулся в спальню. Мой ум, работавший теперь с холодной точностью аналитической машины, уже окончательно сложил мозаику моего положения: я — крохотная щепка в центре гигантского политического циклона. Единственный способ не дать ему себя сломать и перемолоть в пыль — это научиться двигаться вместе с ним, стать частью этого вихря и в итоге возглавить его.

Пора. Пора было выходить в свет.

Я подошел к массивной дубовой двери, отделявшей меня от остального дворца. Тот самый «замет» — тяжеленный кованый брус, вставленный в выдолбленные в стене и косяке пазы, запирающий меня изнутри — выглядел внушительно, как шлагбаум на пути в преисподнюю. Для обычного восьмилетнего ребенка, даже будь он сыт и здоров, это была бы непреодолимая преграда, рассчитанная на силу взрослого мужчины. Но я помнил уроки физики из жизни инженера-мостовика. Главное не грубая сила, а вектор приложения и точка опоры.

Я уперся плечом в самый край бруса, навалившись на него всем весом своего тщедушного, почти невесомого тела. Затем, найдя ритм, начал короткими, резкими, толчками давить на него, пытаясь выбить из пазов. Железо сопротивлялось, глухо скрежетало о камень, посылая болезненную вибрацию по всей стене, но поддавалось. Медленно, по миллиметру. Ледяной металл больно давил в плечо через тонкую ткань сорочки, казалось, до самой кости. Наконец, с оглушительным грохотом, который эхом прокатился по всем моим пустым комнатам, засов выскочил из пазов и, проехав по каменному полу, с лязгом ударился о стену, едва не отдавив мне босую ногу.

Я потянул на себя тяжелое медное кольцо, служившее ручкой. Дверь не открывалась, она отваливалась от косяка, словно плита от

10